Около половины третьего из гостиницы стали появляться ее гости и занимать лучшие места, словно имели на то неоспоримое право; тут же начали подкатывать большие кареты всевозможных фасонов и горные фургоны из других гостиниц. Веселые компании вылезали из них, перекликаясь между собой, и рассыпались но теннисной площадке, пока все стулья на ней не оказались заняты. Было приятно смотреть, как местные жители, путевые рабочие и гостиничная прислуга с их природной деликатностью уступали места людям более высокого звания, и только после того, как все стулья и диванчики были разобраны приехавшими на отдых горожанами, стали рассаживаться и они, прямо на траве и на усыпанной хвоей земле вдоль опушки рощи. Мне очень хотелось указать на этот факт альтрурцу — по-моему, он несомненно доказывал, что подчинение такого рода присуще человеческой натуре и что принцип, так хорошо впитанный цивилизацией нашей страны, с тех пор как жизнь ее пошла по демократическому пути, был внушен никем иным, как самим господом Богом. Однако мне не удалось поговорить с ним после того, как все угомонились, потому что к этому времени он уже стоял возле островка низкорослых сосен, дожидаясь, чтобы все смолкли. Присутствовало, на мой взгляд, никак не менее пятисот человек, и картина, открывшаяся нам, поражала той колоритностью, которой отличаются скопища самых разнообразных одежд и лиц. Многие наши дамы были в хорошеньких шляпках, с нарядными зонтиками в руках. Но, должен сказать, что и более спокойные коричневатые тона ситцевых платьев на пожилых фермершах и их старомодные чепцы, как ни странно, добавляли яркости краскам, а солнечные отблески, мелькавшие там и сям на канотье мужчин, веселили глаз — в общем, было хорошо.
Небо было без облачка, и свет прохладного предвечернего солнца покоился на склонах внушительных гор, подступавших с востока. Высокие сосны чернели на горизонте; по мере того как они придвигались ближе, все отчетливей проступала зеленоватая голубизна их иголок, а свежеосыпавшаяся хвоя прочерчивала между ними желтые тоннели, уходящие в глубь царства воздушных теней.
За миг до того как альтрурец заговорил, легкий ветерок шелохнул вершины сосен, и они загудели сильно и мелодично, как орган, однако вежливо смолкли при первых звуках его сильного голоса.
11
— Я не мог бы нарисовать вам ясную картину настоящего положения вещей в моей стране, — начал альтрурец, — не рассказав сперва об условиях, существовавших в ней до нашей Эволюции. Похоже на то, что существует некий закон, которому подчиняется все живое и согласно которому жизнь рождается из тлена. Землю следует удобрять продуктами распада, прежде чем посеять в нее зерно, которое потом взойдет здоровым злаком. Сама истина должна перестать восприниматься нашими чувствами, прежде чем она оживет в наших душах. Сын человеческий должен принять крестную муку, прежде чем мы познаем Сына Божия.
Так было с заветом, который Он оставил миру и которому следовали первые христиане, любившие друг друга и владевшие всем сообща, — к этому идеалу мы стремились с древних времен. Проповедник, потерпевший кораблекрушение и выброшенный на берег нашей языческой страны, покорил наши сердца рассказом о первой христианской республике и установил у нас по ее образу и подобию содружество, проникнутое духом миролюбия и доброжелательства. Наше содружество погибло, как погиб и прообраз его — или, может, людям только так показалось, — затем последовали долгие годы гражданской и экономической смуты, когда каждый человек подымал оружие против своего соседа и все решала сила, называвшая себя правом. Религия перестала быть опорой в этом мире и превратилась в смутную надежду на жизнь грядущую. Мы погрузились во мрак. И, прежде чем нам удалось нащупать путь к свету, у нас в стране на долгие века воцарился хаос.
Первые проблески зари были редки и с трудом различимы, и все же люди собирались вокруг этих источников света, а когда они стали дробиться, превращаясь в светящиеся точки, то и вокруг тех сбивались кучки людей. Так складывался новый порядок, и это было лучше, чем предшествующая тьма. Однако война не затихала. Людей по-прежнему раздирали зависть и жадность, и слабые, склоняясь перед сильными, обрабатывали их поля и служили в их войсках: сильные же в свою очередь защищали слабых от других сильных. Все было так ловко запутано, что слабые никак не могли понять — от кого же их защищают, а защищали-то их от самих себя. Но, тем не менее, подобие покоя и порядка, пусть обманчивого и неустойчивого, какое-то время сохранялось. Сохранялось недолго, если брать за единицу измерения существование одного народа, бесконечно — если мерить жизнью людей, родившихся и умерших за этот период.
Но и этому беспорядку, жестокому, беспощадному и бессмысленному, сохранявшемуся только потому, что он сумел замаскироваться под порядок, пришел однажды конец. То там, то здесь кто-то из сильных подчинял себе всех остальных; в результате сильных становилось все меньше, и сами они в конце концов уступили власть высшему повелителю, и в стране установился общий порядок, как его называли тогда, или общий беспорядок, как мы сказали бы сейчас. Этот порядок — или беспорядок — продолжался еще века и, обеспечивая бессмертие народа, люди все так же трудились, и боролись, и умирали без надежды на лучшее будущее.
И вот пришло время, когда бесконечный кошмар не устоял перед прекрасной мечтой о будущем, мечтой о том времени, когда закон будет законом не для одного человека и не для кучки людей, а для всех и каждого.
Жалкое быдло поднялось, и трон пал, скипетр сломался, и корона укатилась далеко во тьму прошедших веков. Мы решили, что настала райская жизнь, что теперь у нас всегда будут царить свобода, равенство и братство. Вообразили, что теперь нас водой не разольешь и брат больше никогда не потеснит брата, что при равных возможностях для всех мы будем богатеть все вместе и у нас настанет всеобщий мир и благоденствие. У нас снова — после стольких-то веков — была республика, а республика — как мы знали из туманных летописей — это братство и благополучие. Все были вне себя от восторженных надежд, и лишь очень немногие пророчили, что ничего путного наша неограниченная свобода не принесет нам, а только одни беды. Человеческий ум и человеческие руки высвободились и могли быть направлены на деятельность, о которой прежде и не помышляли. Изобретение следовало за изобретением. Наши реки и моря превратились в артерии, по которым без устали, как челноки, сновали пароходы, перевозя с места на место плоды нашего созидательного труда. Машины, помогавшие экономить труд, непрестанно множились, словно обладали плодоносной силой, и всевозможные товары вырабатывались невероятно быстро и дешево. Деньги текли ручьем; огромные состояния «разрастались, словно вырвавшиеся из-под земли пары», по выражению вашего Мильтона.
Сначала мы не сознавали, что это дыхание самих недр ада и что алчность, обуявшая всех нас, без исключения, наводнила землю ненавистью. Прошло много времени, прежде чем мы сообразили, что в топках наших пароходов вместе с углем сгорают жизни кочегаров и что шахты, из которых мы черпаем наше богатство, становятся могилами тех, кто, пребывая без света и воздуха, не обрел, однако, покоя смерти. Мы не понимали, что машины, помогающие экономить труд, были чудовищами, пожиравшими женщин и детей и доводившими до последней степени изнурения мужчин по велению силы, которой ни одному человеку не разрешено было касаться.
То есть мы не смели касаться ее, ибо именовала она себя Кормилицей, Богатством, Народным благом и нагло требовала, чтобы трудящиеся массы ни на секунду не забывали о том, что станется с ними, если она откажет им в возможности губить себя, служа ей. Она требовала для себя от государства неограниченной свободы действия и полной безнаказанности, права поступать всегда и везде, как ей заблагорассудится, не спрашиваясь у народа, для которого, как известно, пишутся законы. Она добилась своего, и, живя по ее законам, мы сделались богатейшей страной под солнцем. Фонд — так мы назвали эту силу, страшась поминать ее истинное название — вознаграждал своих приверженцев доходами в двадцать, в сто, в тысячу процентов, а чтобы удовлетворить его потребность в рабочих, которые управляли бы его машинами, появилось особое племя несчастных, плодившихся затем, чтобы служить ему, чьи дети становились его добычей чуть ли не с колыбели. Но подлость имеет свои пределы, и закон — глас народа, так долго постыдно молчавшего — встал наконец на защиту тех, кто был до той поры беззащитен. Над Фондом — впервые с его основания — был установлен контроль, и он уже не мог больше заставлять своих рабов работать по двенадцать часов в сутки, непрестанно рискуя лишиться жизни или остаться калекой — стоило только на миг зазеваться, стоя у машины, — существуя в условиях, в которых ни о порядочности, ни о нравственности не могло быть и речи. Время стопроцентных и тысячепроцентных доходов миновало, но Фонд по-прежнему требовал свободы действий и безнаказанности и, несмотря на то что сам осудил свои прежние чудовищные злоупотребления, объявил, что дальнейший прогресс и цивилизация возможны лишь при его власти. Он стал распускать слухи о своей робости, хотя история его была полна самых дерзких мошенничеств и преступлений, грозился отойти от дел, если ему будут совать палки в колеса или хотя бы возражать. И опять добился своего, и мы, казалось, стали богатеть пуще прежнего. Земля запестрела городами, где богачи в великолепных дворцах тщеславились своей роскошью, а бедняки ютились в убогих лачугах. Деревня была истощена; всю ее продукцию, всю наиболее способную и энергичную часть населения поглощали центры коммерции и промышленности. Страна была опутана сетью железных дорог, которые связывали фабрики и литейные цехи с полями и шахтами, заводские корпуса обезображивали пейзаж и портили людям жизнь.