Но вот ни с того ни с сего, когда работа шла как по маслу и власть Фонда была прочна, как никогда, его осенило вдруг, что в самой сути системы кроется что-то неладное. До этого он всегда ратовал за свободу действий, за равные возможности, за свободную конкуренцию, а выяснилось, что процветать он способен исключительно как монополия. Стоит только конкуренции оживиться, и для конкурирующих предприятий начинаются одни сплошные неприятности, которые кончаются лишь тогда, когда одно из них возьмет верх над всеми остальными. Вот тогда у него наступает благоденствие.
Фонд начал действовать в соответствии со своим новым прозрением. Железные дороги объединились, соперничающие отрасли промышленности сливались — каждая отрасль под единым руководством. Выяснилось, что монополия, а вовсе не конкуренция способствует наилучшему распределению благ, которые Фонд несет человечеству. Но, как и прежде, товаров то не хватало, то их было слишком много, и часто случалось, что в то время, когда по улицам бродили голодные люди в лохмотьях, городские амбары ломились от гниющих плодов земных, выращивая которые фермеры гнули спину от зари до ночи, а на складах тучи моли пожирали мануфактуру, на производство которой не жалели жизни своей ткачи. Вслед за этим, по каким-то неуловимым причинам, исчезало все, и никакими деньгами невозможно было вернуть неизвестно куда подевавшиеся товары.
Да что там, даже деньги исчезали временами в подвалах Фонда, с не большим на то основанием, чем когда они начинали течь из этих подвалов рекой. Теоретически деньгами ведал народ, точнее народное правительство, — на самом же деле ведал ими Фонд, он же распоряжался ими и производил с ними всякие фокусы — смотрите, мол, вот они! Ан вот их и нет! Правительство чеканило золотые монеты, у народа же были лишь бумажные деньги, которые выпускал Фонд. Но вне зависимости от того, была ли в данный момент нехватка денег или их изобилие, постоянно кто-то терпел банкротство, и ничего поделать было нельзя; соответственно экономическая жизнь страны продолжала постоянно испытывать тяжелые потрясения, именовавшиеся паникой на бирже, вслед за этим наступал длительный период спада, после чего положение выравнивалось. Наша экономика не подчинялась никаким законам, но поскольку Фонд мало интересовал дух закона, он никогда не беспокоился о его букве в применении к нашим обстоятельствам. Вначале, когда все обстояло достаточно просто, он, в случаях необходимости, закон покупал, — через избирателей, принимавших участие в голосовании, а затем, по мере того как мы становились цивилизованней — находя общий язык с органами законодательной власти, равно как и с судьями. Но это были еще цветочки. Когда наступила эра консолидации и продажность расцвела совсем уж пышным цветом, появилась необходимость в законах, вердиктах и судебных решениях. Тут уж такое началось…
— Погодите-ка! — чей-то резкий гнусавый голос сердито прервал полнозвучный густой голос альтрурца, и все головы сразу повернулись в ту сторону.
Голос принадлежал старому фермеру, он стоял напыжившись, засунув руки в карманы, всем корпусом наклонившись к оратору.
— Вы лучше про Альтрурию расскажите. Америку мы и без вас знаем.
Он сел. Прошла секунда, прежде чем остальные ухватили смысл сказанного. Затем восторженные вопли и громовые раскаты хохота раздались с той стороны, где сидел простой люд; должен сказать, как это ни прискорбно, что к смеху присоединился и мой друг банкир:
— Вот это да! Вот это молодец! Здорово сказано! — вырывалось из сотен плебейских глоток.
— Постыдились бы! — сказала миссис Мэйкли. — Мне кажется, господа, один из вас должен сказать что-то по этому поводу! Что подумает мистер Гомос о нашей цивилизации, если мы никак не одернем их.
Она сидела между мной и банкиром, и, заметив ее негодование, он расхохотался и того пуще.
— И поделом ему! — сказал он. — Сам доигрался. А ну его! Пусть теперь целуется со своими дружками!
Альтрурец подождал, чтобы суматоха улеглась, и спокойно сказал:
— Я не вполне понимаю.
Старый фермер снова вскочил:
— Я что хочу сказать. Я свой доллар отдал, чтобы послушать про страну, где нет никаких коопераций, никаких монополий и где судей не покупают, и не позволю, чтобы меня баснями кормили вместо того, чтобы рассказать, как дело теперь обстоит. Не позволю! О том, как здесь дела делаются, я знаю. Проложат рельсы через твой двор, перебьют весь твой скот, а ты потом таскайся из одного суда в другой, пока тебя как липку не обдерут…
— Да садись ты, слышишь — садись! Пусть он продолжает. Он тебе все разъяснит, — крикнул один из путевых рабочих, но фермер не унимался, и сквозь хохот и выкрики до меня продолжало доноситься его бормотание, что он ни в жисть доллара б не заплатил, знай он, что тут про корпорации и монополии будут рассказывать — они у нас и так под самым носом, можно сказать, глаза намозолили… Но тут я увидел, что к нему пробирается Рубен Кэмп. Отчитав как следует фермера, он пошел обратно на свое место. После чего тот, запинаясь, пробормотал:
— Ну что ж, может, оно и так, — и снова затерялся в группе, из которой возник. Я представил себе, как бранит его жена — вероятно, с трудом удерживается, чтобы не натрясти его хорошенько за плечи при всем народе.
— Мне было бы очень неприятно, — продолжал альтрурец, — если бы кто-то счел, что я не даю вам bona fide[10] отчета о положении в нашей стране до Эволюции, когда, начав свой великий мирный поход против Фонда, мы впервые назвались Альтрурией. Что же касается того, что я пародирую или толкую аллегорически условия, существующие в вашей стране, то скажу лишь, что для этого я недостаточно компетентен. Но каковы бы ни были эти условия, не дай Бог, чтобы их сходство с нашими — которое вы, как кажется, усмотрели — довело вас до того отчаянного положения вещей, в котором в конце концов оказались мы. Я не стану утомлять вас подробностями, откровенно говоря, я боюсь, что и так чрезмерно отвлекся, описывая наши дела, но поскольку ваш собственный опыт дает вам возможность разобраться в том, что я имею сказать, буду продолжать, как начал.
Вы поймете из моего рассказа, что Фонд забрал власть в свои руки не без нашего сопротивления. Рабочие, которые сильнее всего страдали от его гнета, очень скоро начали из чувства самосохранения объединяться на борьбу с ним! Сначала по ремеслам и по профессиональным признакам, затем ремесленники образовали свои конгрессы, а люди свободных профессий — свои федерации. И наконец возник один гигантский союз, в который вошли все те, кто в силу своих потребностей или интересов оказался не на стороне Фонда. Это хорошее альтруистическое объединение людей слабых ради защиты тех, кто был еще слабее, не развернулось во всю ширь своих возможностей, пока Фонд, следуя своему разрушительному инстинкту, не добился слияния всех монополий в одну огромную монополию, пока сильнейшие не пожрали тех, кто был слабее, и верховный властелин не подчинил в конце концов нас себе, став нашим, хоть и не венчанным императором. Мы так долго жили по принципу «каждый сам за себя», что отобрать у нас всю нашу недвижимость не составило никакого труда. Теперь Фонд владел не только землей, но и ее недрами и фабриками, построенными на ее поверхности; Фонду принадлежали моря и плавающие по их волнам корабли, и рыба в их глубинах; он ведал всеми транспортными средствами и распределением всех товаров и продуктов, производимых в разных концах страны. И, в соответствии с железным непреложным законом логики, выходило, что Фонд-то существует, а мы нет.
Но и Фонд кое-что проворонил. Он с такой легкостью покупал представителей законодательной власти и судей, что и думать забыл о выборах. Он оставил нам избирательное право — пусть, мол, тешатся, выбирая себе регулярно очередного глиняного истукана, которого затем он — то есть Фонд — сформирует, согласно своим желаниям и потребностям, и будет управлять им как хочет. Фонд знал, что верховная власть принадлежит ему, как бы мы ни называли избранную нами пешку — президент ли, губернатор или мэр; у нас были другие наименования для этих должностных лиц, я просто употребляю принятую у вас терминологию, чтобы вас не путать, и надеюсь, мой добрый друг, сидящий вон там, не сочтет, что я по-прежнему рассказываю об Америке.