Братья Орловы, Григорий да Лешка, коней подготовили… Ветер по улице. Ни огня вокруг, ни души…
— К казармам гвардейским, Григорий!
* * *
Ох, холодна ты, река! За рекою крепость. Поперёк улицы, небу грозя, рогатки. На рогатках фонарь. Под фонарём солдат. Ни о чём не знает солдат. Солдату знать обо всём не положено! Да и к чему — без срока служба солдатская, всё одно: знай не знай — ничем не поможешь…
Как за барами житье было привольное,
Сладко попито, поедено, похожено…
Вволю корушки без хлебушка погложено…
Босиком снегу потоптано…
Спинушка кнутом пообита…
Во солдатушках послужено…
Что в Сибири перебывано…
Кандалами ноги потёрты…
До мозолей душа ссажена…
Подошёл Фёдор к солдату:
— Добрая песня!.. Где научен?
Испугался солдат:
— Кто таков, человек? Что ночью бродишь? Гляди, за караул возьму!
— Ладно, служивый, серчать-то. Не побродяга и не подьячий я… что ж тебе.
— Ночью спать надобно.
— Долга нынче ночь, служивый. Глянешь на реку — холодна! За рекой крепость… Ты тут песней своей…
— Песня что… песней про жизнь свою сказываю.
— Горька доля, служивый?
— Не слаще слёз… В нашем доме всего довольно, наготы и босоты изнавешены мосты, а холоду и голоду — амбары стоят… Вот ты скажи мне, как оно выходит — поп полковой поясняет про святителей наших… Один на столпе всю жизнь простоял, другой в келье своей усердствовал к богу, третий в пустынь от народа подался, и всем им за то венцы мученические и чином навек наградили! И ни одного святого из солдат нету. А жизнь солдатская горше столпа святительского… Выходит, бог солдат не любит!..
— Выходит, так… Давно службу несёшь?
— Не помню, когда начал… Молодой был, без отца и матери… В степи у казаков табуны гонял. Ничего… иногда сыт был… Ну… приходят как-то трое. Один спрашивает: «Ты Сапронов?» — «Эге, говорю, Сапронов». — «И батька твой Сапронов?» — «Эге, говорю, должно, и батька-покойник Сапронов». — «И дед твой Сапронов?» — «Эге, говорю, не иначе, как и дед, царство ему небесное, Сапронов». — «Ну, коли так, вяжите ему руки!» Связали. Выходит, стало быть, какой-то Сапронов лет с полста назад от помещика Куратова убегом жил. Где — неведомо. А по закону и дети его и внуки всё же остались крепости зависимы и при сыске подлежат детям Куратова. А мой ли дед убежал, али какой другой, пёс его знает. Может, чужой мне жизнь загубил… Сдали меня в крепость какому-то Куратову… Эге, думаю, коли верно, что дед мой беглый, я от него не отстану… Только споймали меня. Острог да Сибирь… Потом обратно к барину. Кинулся тогда воли искать в рекрутах… Закон такой был, не могли баре препятствовать… Ну… Сунули в гвардию… Который год служу…
— Хрен редьки не слаще, служивый!
— Зато детей на кабалу не народил. Понимать надо.
Поглядел Фёдор на солдата: «Умница!»
Издрогший звонарь за полночь усмотрел с колокольни: с той стороны фонарём закивали. Свет чуть приметный, озябший… Завтра тысячей свеч окружат отошедшую, а сейчас что — тусклый фонарь на том берегу и всё!.. Снял шапчонку звонарь, перекрестился, за верёвку тронул… Бум-бум-бум!! «Со святыми её упокой матушку Лизавету». Перекрестился и Фёдор на другом берегу, — преставилась царица.
Солдат тоже крестится.
— Царство небесное. Кончился наш ротный… Она у нас в роте капитаном была… — И вдруг шапку оземь: — Кончилась моя присяга! Можа, теперь я вольный!
— Вольный?! Э-эх! Ступай в казарму — на миру и смерть красна, и правда виднее!
— Нет, барин… это ещё подумать надо… Кончилась присяга и стало быть… всё!
— Ступай к ребятам, служба; в одиночку пропадёшь!
Задумался солдат, — ин быть по-твоему! Не помни лихом!
Ушёл солдат, остался Фёдор один. Тоска, ночь, позёмка метёт…
Думает Фёдор, стоя один на ветру: «Сейчас во дворце тишина! Свечи затеплены к панихиде. По углам шепчутся. Мыши грызут железо. А русская земля молчит!» Обрадовался, снова увидя солдата:
— Ну что, служба, назад пришёл?
— За хвонарём… казна всё же… у нас в полку драть здоровы!
* * *
Не «обошлось» Александру Петровичу! От театра указом с насмешкою отставлен был: «Будет статься, имея свободу от должностей, усугубит своё прилежание в сочинениях…» С того дня всё заботы о русском театре легли на Фёдора и Дмитревского… Сумароков в театр ни ногой. Не на царицу в обиде, а на Фёдора и Дмитревского: «Мои труды по театру более, нежели то, что Волков «шишаки» сделал! У Волкова в команде мне быть нельзя… У Дмитревского тож!»
Обо всём позабыл Александр Петрович в дворянском ущербе своём…
* * *
Евграф Чемесов[32] ближе всех стал Фёдору в эти дни… Придет, сядет к окну, делом своим займётся — рисует. Чёрточки малые одну за другой друг к другу близит. И получается удивительно! Да ещё над Фёдором посмеивается:
— В гравировальном деле терпение надобно как нигде! А ты что в терпении смыслишь, бурелом ты этакий! Вот они, чёрточки-то… Ты их так, а они, рассердясь, тебя раз, они тебя два… стоишь, руками разводишь, — сызнова начинай! Упрямство есть у тебя, а терпенья…
— Я, Евграф, с мальчишества на кулачках бился… Ежели, скажем, мне… раз, да ежели два, да ежели в третий, — с обоих берегов смеяться начнут…
Опять посидят, помолчат, каждый своим занят. И опять…
— Упрям ты, Фёдор… а что с того? Пётр ваш театр не нынче так завтра закроет, а вас всех в солдаты… и поделом! Буду на площадь ходить, на тебя смотреть, как ты артикулы выкидывать станешь…
— Ходи. Художнику всё видеть надобно. Упрямство упрямству рознь! Отчим мой, Фёдор Васильевич, мыльню во дворе строить начал. Лесу свезли, заготовили ладного. Ну и скажи — одно бревно ни туда, ни сюда… Само по себе! А лесу еще прикупить скупость не позволяет. Всунули бревно кое-как… Пойдет отчим в мыльню — плечом или головой обязательно стукнется! Чёрта стал поминать, что с ним отродясь не бывало. В суеверие впал! В мыльню входя, нарочно об дверь или что ударялся, — бревна избежать надеясь… не помогало! А менять бревно теперь уже не из-за скупости — из-за упрямства не захотел. И я, видно, Евграф, бревно, что без размеру втиснуто, переупрямить хочу. А ведь, кажись, разумом бог не обидел.
* * *
Театр на траур по Елизавете закрыт. Пустота, безделье… Мотонис с Козицким все шепчутся. Фёдор злится:
— Что шепчетесь, что?
— Сущего града не имам, — смеётся Козицкий, — грядущего взыскуем![33]
— По всему видать. Тож мне дворяне!.. Вам Пётр Третий вольность дворянскую дал, а вы…
Смеется уже и Мотонис:
— А мы, дворяне, решили статую его из чистого золота водрузить. На благодарную память потомству. Не согласился: золоту, мол, примененье другое мною может быть сыскано. Мне на ваших потомков плевать! Тем всё и кончилось.
— По Сеньке и шапка! Вам такого и надо!
Притих вдруг Козицкий:
— Фёдор, меня государыня через Григорья Орлова тебя упредить велела… Сказать просила: «Труднейшая изо всех наук — умение ждать!»
Потеплело у Фёдора на душе, — стало быть, верно, не всё пропало!
* * *
Императрица Екатерина, философией вооружась, в суровое одиночество укрылась. Высокомерие Воронцовой куда ни шло — всё вспомнится в своё время, но то, что её, Екатерину, император в пренебреженье постыдном даже при иностранных министрах содержит, — не переносно! Дворянская гвардия затаилась, молчит — тоже ждёт своего времени.
Старик фельдмаршал Румянцев из Пруссии в сенат отписал: «Опасаюсь, не сделалось бы скоро бунта и возмущения, особливо от огорченной до крайности гвардии..»