Он кончил, в изнеможении опустился на подушки, провел рукой по лицу, по волосам и сказал:
— Это стихотворение маленькое, нестоящее оно.
Мы высказали наше мнение.
— Значит, оно не плохое? — спросил он.
Такие вопросы он задавал по поводу самых прекрасных его стихотворений. И спрашивал он искренне. Он действительно не знал, хорошо или плохо то, что он написал.
Больше того, не понимал, не чувствовал, до чего хорошо то, что он написал. Лишь после того, как Качалов прочитал ему его стихи, он сказал:
— А я и не знал, что у меня такие хорошие стихи.
…Стихи свои он любил, дорожил ими, пока писал. Когда стихотворение бывало уже написано и напечатано, оно для него чужое было.
— Не мое это уже, чужое уже, когда написано.
Когда ему говорили, что он должен быть счастливейшим в мире человеком, так как пишет прекраснейшие в мире стихи, он отвечал:
— Но мне-то что с того? Что мне остается? Вот вырву из себя, напишу, оно и ушло от меня, и я остался ни с чем. Ведь при мне ничего не осталось.
Говорил он это зло, с каким-то остервенением. Он чувствовал себя мучеником своих же стихов… Он злился на то, что все свои мысли, все свои чувства выливал в стихах, не оставляя тем самым ничего для себя.
Не писать он не мог. А в промежутках между писанием он хворал, пил. Вне стихов ему было скучно. Они словно высасывали из него все соки».
Между тем состояние здоровья Есенина отнюдь не улучшалось. В медицинском заключении психиатрической клиники отмечалось, что он «страдает серьезным нервным и психическим заболеванием, выражающемся в серьезных приступах психического расстройства, в навязчивых идеях и отклонениях».
Еще раньше, 8 февраля 1924 года, Галя Бениславская писала Есенину, умоляя его прекратить пьяные эскапады, которые «хуже любой формы поноса»: «В конце концов, вы страдаете психическим расстройством, а это гораздо страшнее и отвратительнее расстройства желудка».
А 6 апреля она пишет Есенину длинное, очень серьезное письмо, умоляя его оценить ее преданность, признаваясь, что находится «на грани» из-за бесполезности всех ее усилий помочь ему. Она подчеркивает, что Есенин теперь «совершенно одинок», что он ничего вокруг не видит и не слышит.
«Вы сейчас какой-то ненастоящий. Вы постоянно как бы отсутствуете. Вы полностью ушли в себя, замкнув в себе вашу душу, ваш опыт, ваши чувства. Вы видите других людей только постольку, поскольку замечаете у них отклик на ваш самоанализ. Посмотрите, как вы безразличны по отношению ко всему, что не совпадает с вашими взглядами… Это проявление болезни и, без сомнения, связано с вашим общим состоянием. Что-то в вас в настоящее время атрофировалось, и вы отделили себя от всего остального мира… Вы, как безумный, идете по жизни, не видя никого и ничего… Если вы хотите выздороветь, поработайте немного над собой… Вы, без сомнения, слабы настолько, насколько вы себе внушаете. Не прячьтесь за безнадежностью вашего положения. Это глупость! "
В этот период обострившейся депрессии стали вылезать наружу его антибольшевистские настроения, он стал острее ощущать противоречия строящегося нового общества. В апреле он поехал в Ленинград. Иван Аксенов вспоминал, как Есенин там говорил ему: «Мы живем в неустойчивом мире, и я ничего не понимаю в нем». Когда Есенина спросили, ездит ли он к себе на родину в деревню, он ответил: «Мне больно навещать их. Отец все сидит под деревом, а я ощущаю всю трагедию, обрушившуюся на Россию».
Теперь, особенно когда он бывал пьян, а пьян он бывал слишком часто, его неприятие «большевистского рая» прорывалось наружу особенно бурно. И об этом свидетельствовали не только такие эмигранты, как Ходасевич и Георгий Иванов, но и пролетарский писатель Иван Евдокимов. С сожалением приходится признать, что Есенин, видимо, памятуя, что многие вожди большевиков были евреями, позволял себе антисемитские высказывания. И если эпизод в квартире Мани-Лейба в Нью-Йорке можно было считать случайностью, то теперь такие высказывания стали у пьяного Есенина делом обычным.
Уже упоминавшийся Иван Евдокимов, в ту пору часто общавшийся с Есениным, вспоминал:
«В пьяном виде он был заносчив, груб, он ругался, кричал и распускал слюни, размахивая руками, и очень много курил. Он производил болезненное, неприятное, отталкивающее впечатление. Он постоянно кого-то ругал, часто писателей и поэтов и даже крестьян, о которых отзывался в самых чудовищных выражениях. Он позволял себе иронические реплики в адрес советской власти, антисемитские высказывания, произнося с горечью и отвращением слово «жид!»
Владимир Чернявский вспоминал, как после шестилетнего перерыва встретил в 1924 году в Ленинграде Есенина. Чернявский тогда сказал Есенину, что тот должен меньше пить, на что Есенин ответил:
— Я ничего не могу с этим поделать, как вы этого не понимаете, я не могу бросить пить. Если я не буду пить, как я смогу переносить все это?
«Чем больше он пил, — писал Чернявский, — тем мрачнее и с большей горечью говорил о современности, о том, что «они творят», что они обманули его… В этом потоке обвинений и требований прорывался непонятный национализм и ненависть к евреям… он говорил о будущей революции, в которой он, Есенин, не своими стихами, а собственными руками будет бить, бить… Кого? Он сам не мог ответить на этот вопрос».
В июне Есенин вновь поехал в Ленинград. Здесь он повстречал нескольких людей из своего петроградского прошлого, в частности, Иванова–Разумника. Этот умный человек отозвался о «болезни» Есенина в следующих словах: «Эта болезнь явилась результатом невозможности писать и дышать в удушающей атмосфере советского рая. Я знаю это из разговора с Есениным, когда он навестил меня летом 1924 года в Царском Селе».
Эти убеждения Есенина отчетливо видны (хотя они и несколько закамуфлированы) в его автобиографии 1924 года: «Сейчас я отрицаю всякие школы. Считаю, что поэт и не может держаться определенной какой-то школы. Это его связывает по рукам и ногам. Только свободный художник может принести свободное слово».
Совершенно очевидно, что, говоря о свободе художника от всяческих школ, Есенин имел в виду в первую очередь его свободу от давления власти. Американский журналист Уолтер Дюранти встретился с Есениным и Дункан в кафе имажинистов (это было еще до их окончательного разрыва):
«Однажды вечером я сидел с Изадорой Дункан в «Стойле Пегаса», где поэты устраивали вечеринку. Это сводилось к тому, что они один за другим поднимались на маленькую эстраду в конце зала и читали свои стихи. Похоже, что для поэтов это был самый идеальный вечер. Есенин сидел там, более пьяный и более агрессивный, чем обычно, и когда он оставил нас перед тем, как пришел его черед выступать, я не мог удержаться, чтобы не спросить у Изадоры, почему она вышла замуж именно за него. Ее этот вопрос не обидел. «Сегодня он не в лучшей форме, бедный Сережа, — признала она, — но есть одно обстоятельство, и мне хотелось бы, чтобы вы о нем знали. Все дело в том, что этот парень гений. Все мои любовники были гении. Это единственное, на чем я настаиваю». Мысленно я поднял брови, но не стал с ней спорить. Спустя минуту или две Есенин, пошатываясь, подошел к эстраде, чтобы занять на ней свое место. Кафе было переполнено всевозможными посетителями, поэты и их девушки разговаривали в полный голос, у меня за спиной две проститутки с Тверской улицы шумно торговались с прижимистым клиентом, в углу около входной двери двое пьяных лениво бранились с извозчиком, который требовал, чтобы они заплатили, если хотят, чтобы он ожидал их неопределенное время.
Есенин начал читать одну из своих поэм — «Черный человек». Поначалу голос его звучал низко и хрипло, но постепенно музыка стихов завладела им, и голос загремел с полной силой.
Поэма была сырой и грубоватой, но полной жизненной силы и правды. В ней описывалось состояние пьяницы, находящегося на грани белой горячки, которому чудится лицо негра, ухмыляющегося ему. Лицо это не злобное, но оно повсюду — заглядывает ему через плечо в зеркало, когда он бреется, лежит рядом с ним на подушке, выглядывает между туфель по утрам, когда поэт встает и одевается.