Литмир - Электронная Библиотека
A
A

30 сентября, Айседора попрощалась с Ирмой и другими друзьями и взошла на борт самолета, вылетавшего в Кенигсберг. В мае 1922 года она вылетела из Москвы в заграничную поездку вместе с Сергеем Есениным. Теперь же она летела одна, чтобы никогда больше не ступать на русскую землю.

Тем самым закрылась русская глава в жизни Айседоры Дункан. Началась новая эра — эра разочарований и несчастий, когда ее друзья не могли уже протянуть ей руку помощи, эра скитаний с одного места на другое ночлегов в отвратительных грязных студиях и унылых дешевых номерах в отелях, эры, когда она даже время от времени голодала.

Из Берлина она писала Ирме: «Я на грани того, чтобы покончить жизнь самоубийством… Газеты откровенно враждебны и ведут себя по отношению ко мне так, словно я приехала сюда на большевистские деньги заниматься большевистской пропагандой, что является просто грязной шуткой».

Эмигрантская русская газета «Дни», издававшаяся в Берлине, так описывала последнее появление Айседоры Дункан в немецкой столице.

«На сегодняшний день танцы Айседоры Дункан напоминают осенние листья, прекрасные в своем увядании, утратившие свои краски, поблескивающие в сумерках, предвещающих ночь, листья, которые навсегда отдалились от их радостной, зеленой юности. Для тех, кто видел ее в те дни, когда она смело открывала новые горизонты, сейчас она только прекрасное напоминание о ее прошлом».

Внешне она не очень изменилась. Ее поразительные руки и «говорящие пальцы» остались прежними. Так же, как ее бурные переходы от радости к отчаянию, от раздавленного раба к ликующей человеческой личности. Даже ее удивительное пластичное тело кажется таким же, каким оно было. Но она больше не завораживает зрителей своими порывами. Ее силы убывают.

— Мне трудно танцевать, — сказала она, когда вечер кончился. — Сердце болит».

Очень горькое описание Айседоры Дункан оставил Джордж Сельдес, увидевший Айседору в Берлине в конце 1924 года:

«Она лежала, большая, с затуманенными глазами, не совсем трезвая, в дешевом номере второразрядного берлинского отеля, из которого она не может выехать, так как у нее нет денег, чтобы заплатить по счету.

— Я вишу на конце веревки, — сказала она. — Я не могу поехать во Францию, чтобы продать там мой дом — французы говорят, что я большевичка, и не дают мне визы. Я готова продать любовные письма, адресованные мне, — это все, что у меня осталось, — у меня их не меньше тысячи.

Она сдвинула свое пухлое тело, завязала кушак на красном, греческого стиля халате, бесформенно свисавшем с ее плеч, сунула ноги в сандалии и открыла секретер. Волосы ее были пепельного цвета, а в ее когда-то прекрасных глазах светился только пьяный блеск».

Закат этой выдающейся женщины и танцовщицы был горек и трагичен. Она, привыкшая за всю свою жизнь к тому, что вокруг нее толпятся мужья, любовники, поклонники, оказалась в полном одиночестве. Более того, она, купавшаяся всегда в деньгах и тратившая их широко и без счета, ступила на грань нищеты. И главное — она жила с ощущением, что о ее огромном таланте все забыли. Наверное, не раз вспоминала она резкие слова Есенина, предрекавшего ей, что ее искусство живо, только пока она может каждый раз доказывать это зрителям, а потом оно умрет вместе с ней.

Впереди ее ждал тяжелый удар — весть о смерти Сергея Есенина. Ее стала посещать мысль о самоубийстве. Она написала Шнейдеру письмо: «Смерть Есенина потрясла меня, но я столько плакала, что часто думаю о том, чтобы последовать его примеру, но только иначе — я пойду в море».

Спустя некоторое время она попыталась в Ницце осуществить этот замысел — зашла далеко в море. Ее спасли.

В парижские газеты она телеграфировала следующее заявление:

«Трагическая смерть Есенина причинила мне глубочайшую боль. У него были молодость, красота, гениальность. Неудовлетворенный всеми этими дарами, его отважный дух искал невозможного. Он уничтожил свое молодое и прекрасное тело, но дух его будет жить в душе русского народа и в душе всех, любящих поэзию. Протестую против легкомысленных высказываний, опубликованных американской прессой в Париже. Между Есениным и мной никогда не было ссор, и мы никогда не были разведены. Я оплакиваю его смерть с болью и отчаянием».

Интересно, верила ли Дункан хоть в одно слово, написанное ею — о том, что никогда не было ссор, или с холодным цинизмом хотела обмануть общественное мнение? (Вполне возможно, что и верила — женщинам свойственно верить в химеры.)

Как это ни парадоксально звучит, но Айседора Дункан, вроде всеми забытая, заставила — правда невольно — еще раз, последний, напомнить о себе газетам всего мира.

Судьбе было угодно распорядиться так, чтобы обставить гибель Дункан с такой же яркой театральностью, какая сопровождала ее всю жизнь. Она жила тогда в Ницце — это был уже 1927 год — и решила прокатиться на открытой гоночной машине — она всегда обожала быструю езду. Садясь в машину, она закинула на плечи конец красной шали, на которой была выткана желтая птица, махнула на прощание рукой и, улыбаясь, произнесла последние в ее жизни сакраментальные слова:

— Прощайте, мои друзья! Я еду к славе!

Непонятно, чем можно объяснить ее последние слова — прозрением или чистым совпадением?

Машина рванула с места, шаль развязалась, конец ее попал на колесо и моментально накрутился на него. Рывок был столь сильным, что Айседоре переломило позвоночник и разорвало сонную артерию.

Так не стало великой женщины, сыгравшей столь значительную роль в жизни Сергея Есенина.

Глава XII

«ИМЯ ТВОЕ ЗВЕНИТ, СЛОВНО АВГУСТОВСКАЯ ПРОХЛАДА»

Однажды Сергей Есенин сидел в квартире у Мариенгофа и у них зашел разговор о стихах про любовь.

— А у меня, — сказал Есенин, — стихов про любовь нету. Все про кобыл да телят. А про любовь — хоть шаром покати.

— За чем же дело стало? — спросил Мариенгоф.

— Для этого влюбиться надо. Да вот не знаю, в кого.

Мариенгоф знал, что Есенин никогда не писал ничего, к чему бы не подталкивала его жизнь. И стал подзадоривать Сергея:

— В городе, черт подери, два миллиона юбок, а влюбиться человеку не в кого! Хоть с фонарем в полдень ищи.

«На его поэтово счастье, — вспоминал Мариенгоф, — минут через двадцать Никритина вернулась к обеду вместе со своей приятельницей Гутей Миклашевской, первой красавицей Камерного театра. Крупная, статная. Античная, сказал бы я. Вроде Айседоры, но лет на двадцать моложе. Волосы цвета воробьиного крыла».

Августа Миклашевская действительно была очень красивой женщиной. Об этом в один голос твердили все, знавшие ее. Она, по всей видимости, была и незаурядной актрисой. Конечно, ее затмевала своим блеском несравненная Алиса Коонен, но достаточно вспомнить, что именно Миклашевская играла вперемежку с Алисой Коонен главные женские роли в репертуаре Камерного театра. Между прочим, примечательно, что она, как и большинство женщин Есенина, была старше его — правда, ненамного — на четыре года, — но все-таки старше.

Анатолий Мариенгоф, не склонный к комплиментам, писал о ней: «У Августы Леонидовны Миклашевской действительно была «глаз осенняя усталость» и «волос стеклянный дым». Я привык утверждать, что привык любоваться уродливой красотой. Но Миклашевская, Гутя Миклашевская, была прекрасна своей красотой. Такая красивая! Высокая, гибкая, с твердым и отчасти холодным выражением лица и глаза! глаза! Цвета ореха, прекрасные в своей славянской грусти. Я даже сказал бы: в отсутствии счастья. Их любовь была чистой, поэтичной, с букетами белых роз, с романтикой… придуманной ради новой лирической темы. В этом парадокс Есенина: выдуманная любовь, выдуманная биография, выдуманная жизнь. Могут спросить: почему? Ответ один: чтобы его стихи не были выдуманными. Все, все — делалось ради стихов».

Мариенгофу вторил Рюрик Ивнев, который ставил вообще под сомнение способность Есенина любить по-настоящему, утверждал, что Есенин «часто изобретал новую любовь — как это было с актрисой М., которой он ежедневно посылал цветы, и в то же время признавался своим друзьям, что она ему надоела».

52
{"b":"121911","o":1}