Её пухлые ладони поднялись, показывая одна на Сашка, другая на Софи.
– Это просто наш общий ангел-хранитель при таможне на границе.
Софи сидела с безразличной улыбкой светской женщины, при которой говорят о вещах, её не касающихся и потому малоинтересных.
Вержболовский жандарм!.. В памяти промелькнуло хлыщеватое лицо, пробор на затылке, угодливость, с какой он ползал по площадке вагона, подбирая рассыпавшийся жемчуг… И тут же вспомнилось, что эта нитка до сих пор не отдана в починку. Стало как-то неловко перед Серёжей. До отъезда непременно надо заехать к Фаберже. Дурная, говорят, примета…
Слабости княгини Lison были слишком известны. Генерал, в свою очередь, усомнился:
– Признайтесь откровенно, ведь этот ангел, наверное, картёжник?
Собеседники начинали досаждать старухе. Пошли допытываться! А как раз накануне жандарм, появившись впервые к ней просителем, проиграл ей рублей восемьсот в пикет[418]…
Из чувства самообороны она собиралась ответить колкостью. Но неожиданно её мысль сделала скачок. Обиженное лицо повеселело.
– Le pauvre diable! – вырвалось у неё с игривым смешком. – Il m'a appris des choses!..[419]
Князь Жюль и генерал вопросительно примолкли. Княгиня Lison понизила голос:
– Figurez-vous qu'on vient de lui souffler sa femme et c'est une vraie beaute, il parait…[420]
– Quelle barbe, ces confidences![421] – нетерпеливо шепнула Тата рассеянно молчавшей Софи.
А княгиня наклонилась к заинтригованным мужчинам:
– Si vous saviez seulement qui est le coupabre[422]. Вот угадайте.
– Террорист?
– Местный архиерей?
– Beaucoup plus drole encore!..[423] – перебила, смеясь, старуха.
Спохватившись вдруг, она бросила украдкой взгляд направо. Но молодёжь занялась уже другим.
Софи с бесцветной дочерью хозяйки ложи, прикрывшись веерами, пересчитывали сидевших напротив членов царствующего дома.
– Quatorze, quinze… Avec les полуимпериалы ils sont dix-neuf![424]
– Tout l'iconostase quoi?[425] – уронила Тата.
«Она хотела сказать: «вся ектения[426]», – догадалась Софи и опустила веер с весёлым смехом.
Но вдруг потупилась, вспыхнув, словно заподозренная в чём-то предосудительном. Её глаза встретились неожиданно с глазами государя, повернувшего как раз голову в их сторону.
Государь сперва охотно слушал оперу. Погрузиться в образы и звуки значило рассеяться, забыться, уйти на время от самого себя.
Но как только на сцене пошли хороводы бутафорских крестьян под псевдонародные напевы, он перестал следить за действием. Подмена живо интересовавшего его деревенского быта пошловатой условностью ему претила. Захотелось новых впечатлений.
Его кресло было, как всегда, угловым, последним от сцены. Государь любил садиться в самые складки боковой драпировки ложи, чтобы оставаться почти невидимым даже из партера. Осторожно правым локтем он отстранил маскировавшую его штофную завесу. Глазам открылся зрительный зал.
Дрожащий полусвет померкших люстр придавал сейчас всем очертаниям какую-то призрачную расплывчатость. На мгновение почудилось даже, что видит он не зал с живыми людьми, а только его проекцию на исполинском экране.
Государь стал присматриваться к двум нижним ярусам лож.
Половину их занимала та пёстрая богатая буржуазия, которой доступ ко двору был закрыт. Из этой среды государь лично не знал никого и мог судить о ней только понаслышке. А сведения и слухи доходили разные…
Николаю II было известно, что за время его царствования, вопреки всему, начался и ширится по России хозяйственный расцвет. Ему докладывали не раз, какое важное значение имеет для страны предприимчивость крупного частного капитала. Назывались поимённо государю и видные богатеи, выдвинувшиеся своим влиянием или почином из именитого купечества и новых людей. Но те же имена, при других докладах, нередко возглавляли список денежных пособников крайним оппозиционным элементам, включая террористов… Монарх брезгливо обобщал. Теперь, в театре, глаз его скользил по этим ложам, не останавливаясь, как по пустому месту.
На великосветских ложах государь задерживался. В них оказалось множество знакомых лиц.
С кругом столичной знати он свыкся ещё в юности, наследником. По вступлении на престол тоже доводилось постоянно, каждую зиму, иметь её перед глазами на дворцовых балах и празднествах.
Война и смута подорвали традицию. Никаких приёмов при дворе не бывало уже четвёртый год. И государь в этот вечер чувствовал себя мореплавателем, вернувшимся на родину после кругосветного путешествия с приключениями.
Многие из тех, кого он знал, успели измениться. Заметнее остальных – его ровесники: у некоторых засеребрились виски, у других появилась лысина; кто растолстел и обрюзг, кто осунулся, кто просто потускнел, словно шуба, траченная молью.
Государь привык их видеть по-иному. Сверстники обыкновенно сообщали ему приятную внутреннюю бодрость; с ними связывалась счастливая пора его ранней молодости. Россией в те годы твёрдой рукой правил не терпевший помощи или вмешательства державный батюшка. Заботы цесаревича ограничивались несложными служебными обязанностями батальонного командира.[427]
Сверстники… Государю вспоминалась невольно его тогдашняя душевная беспечность: Царицын Луг, Красносельский лагерь, весёлые кутежи среди товарищей-однополчан… Перед ним вставали балетные кулисы, влюблённость, квартирка, нанятая по секрету в городе, где пробудившаяся чувственность встречала отклик… Сегодня постаревший облик сверстников навевал царю только тоскливое чувство: молодости не вернуть, и подросла уже какая-то другая, новая молодёжь…
В тех же светских ложах кое-где мелькали неизвестные царю юные, но рослые уже фигуры. Приходилось по фамильному сходству догадываться, чей это сын или младшая дочь.
Государь оглядывал их с безотчётной недоброжелательностью. Он сознавал важность познакомиться поближе со свежими молодыми побегами петербургского общества: когда-нибудь наступит их черёд окружить престол взамен отцов. Но с теми отношения были понятны и естественны: их смолоду связывала принципиальная, чисто офицерская солидарность. А с молодёжью предстояло самому исподволь налаживать духовную связь. И государю это казалось в тягость.
У него складывалось впечатление, что юнцы последних выпусков беспредельно равнодушны ко всему, кроме внешних благ и выгод. Едва скрывают свою удручающую нравственную развинченность… Не радовала государя молодёжь, даже ближайшие родственники.
В раздумье он взглянул на сцену. Пели Собинов и мельничиха. До уха донеслось:
– «Ведь мы не вольны жён себе по сердцу брать. Должно нам всегда расчётам волю сердца покорять»[428].
Рука монарха провела по бороде. Гений Пушкин, а вот устарел… Теперь уж для молодого поколения всё это предрассудки.
Всколыхнулась острая досада на своих двоюродных и троюродных братьев, сидевших в верхней ложе. Распусти им вожжи, на ком только не переженятся?..
Венценосцу становилось в тягость быть на людях: охватывало сознание полной душевной отчуждённости. Растеряны или отстранены даже те немногие, с кем прежде случалось иногда отвести душу. И в мыслях промелькнула сейчас же старуха Броницына, умевшая так тонко всё понять и оценить…