Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. Дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови мамиными красными чернилами написал, как мог: «Дружба на веки вечные, до гроба». Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывала через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда моё воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путём долгих переговоров с Аннушкой я упросил её купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел её через марку каракулями, несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком «Володя», а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твёрдостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию – признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своём месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.
Рыжих мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, рыжие поголовно все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про бороду; рыжие вежливо слушали и криво улыбались – фу, какие противные! Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась угроза:
– Завтра будут мальчики, – то великие князья с редким искусством начинали дуэт: «Не надо рыжих…» А Жоржик невпопад обмолвился:
– К чёлту рыжих! – что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала спирт.
Как чудесно и таинственно было сознавать, что неподалёку, рукой подать, в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других, переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских, знаки пальцами – как то: если я поднял большой палец мякотью к Ники, то это значило: «Дай списать задачу». Если я его поднял ногтем к нему, то это значило: «Надо произвести шум для отвлечения внимания». Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые беседы, как глухонемые. И это было таинственно, и прекрасно, и дружески связывающе.
ПАСХА В АНИЧКОВОМ ДВОРЦЕ
В годах: 1876-м, 1877-м, 1878-м и 1879-м – все предметы, начиная с грамоты, преподавала одна моя мать по программе для поступления в средние учебные заведения. Когда эта программа была выполнена и для дальнейших занятий был намечен генерал Данилович, была приглашена особая комиссия, которая произвела экзамен великому князю. Экзамен прошёл блестяще (о нём я расскажу подробнее позже), и о результатах было доложено августейшим родителям и новому воспитателю генералу Даниловичу. Генералу же Даниловичу было предложено пригласить преподавателей по своему усмотрению, – тогда были приглашены гг. Коробкин (математика), Докучаев (русский язык), протопресвитер Бажанов[71] (закон Божий), и забыл фамилию преподавателя географии и истории. Много позднее были приглашены преподаватели: по французскому языку – мсье Дюпперэ и немец Лякоста.
По окончании своей трудной и ответственной работы мама получила от августейших родителей большую бриллиантовую брошь с вензелями: «AM» и датою: «1876 – 1879». Это было дано при уходе матери из дворца, и это была брошь самая роскошная, но и ранее, после каждого учебного года, родители также дарили маме броши бриллиантовые, но более скромные и обязательно со своими вензелями. Где-то они теперь, эти царские броши, которые когда-то хранились как семейные реликвии?
Теперь нужно вспомнить и рассказать, как Аничков дворец встречал Святую Пасху[72].
Страстная неделя[73] была неделей постной – постной относительно, конечно. К столу продолжали подаваться масло, молоко и яйца, но мяса с четверга уже не полагалось. В Страстную пятницу с Императорского фарфорового завода привозилась груда фарфоровых прелестных яиц различных размеров. Эти яйца предназначались для христосования со всеми служащими во дворце. Большие яйца, очень дорогие, вероятно, получали лица, близкие к августейшей семье. Меньшие размеры полагались персоналу, обслуживавшему дворец. Начиная с Великого четверга[74] церковные службы происходили, как и везде, то есть вечером – двенадцать Евангелий[75], которых мы, дети, не достаивали, родители слушали их до конца. На увод детей из церкви разрешение у родителей всегда испрашивала мать, и мы, признаться, бывали рады, когда она отправлялась за занавеску. (Царская семья была отделена от остальных молящихся особой бархатной занавесью у правого клироса[76]. В церковь же был свободный доступ для всякого служащего при дворце). В пятницу был вынос Плащаницы[77], на котором мы обязательно присутствовали. Чин выноса, торжественный и скорбный, поражал воображение Ники, он на весь день делался скорбным и подавленным и всё просил маму рассказывать, как злые первосвященники замучили доброго Спасителя[78]. Глазёнки его наливались слезами, и он часто говаривал, сжимая кулаки: «Эх, не было меня тогда там, я бы показал им!» И ночью, оставшись одни в опочивальне, мы втроём разрабатывали планы спасения Христа. Особенно Ники ненавидел Пилата, который мог спасти Его и не спас[79]. Помню, я уже задремал, когда к моей постельке подошёл Ники и, плача, скорбно сказал:
– Мне жалко, жалко Боженьку. За что они Его так больно?
Подскочил и Жоржик, и тоже с вопросом:
– Правда, за что?
И до, сих пор я не могу забыть его больших возбуждённых глаз.
Время до воскресения дети переживали необычайно остро. Всё время они приставали к маме с вопросами:
– Боженька уже живой, Диди? Ну скажите, Диди, что он уже живой. Он уже ворочается в своей могилке?
– Нет, нет. Он ещё мёртвый, Боженька.
И Ники начинал капризно тянуть:
– Диди… Не хочу, чтобы мёртвый. Хочу, чтобы живой…
– А вот подожди. Батюшка отвалит крышку гроба, запоёт: «Христос воскрес» – тогда и воскреснет Боженька…
– И расточатся врази Его? – тщательно выговаривал Ники непонятные, но твёрдо заученные слова.
– И расточатся врази Его, – подтверждала мать.
– Я хочу, чтобы батюшка сейчас сказал: «Христос воскрес»… Вы думаете, хорошо Ему там, во гробе? Хочу, чтобы батюшка сейчас сказал… – тянул капризно Ники, надувая губы.
– А этого нельзя. Батюшка тебя не послушается.
– А если папа скажет? Он – великий князь.
– И великого князя не послушает.
Ники задумывался и, сделав глубокую паузу, робко спрашивал:
– А дедушку послушается?
– Во-первых, дедушка этого не прикажет.
– А если я его попрошу?
– И тебя дедушка не послушается.
– Но ведь я же его любимый внук? Он сам говорил.
– Нет, я – его любимый внук, – вдруг, надувшись, басом говорил Жоржик. – Он мне тоже говорил.
Ники моментально смирялся: он никогда и ни в чём не противоречил Жоржику. И только много спустя говорил в задумчивости: