Михайлов допил чай, опрокинул чашку на блюдце, встал из-за стола и пошел к двери, кивнув Огородникову они вышли на крыльцо и постояли, как бы привыкая к темноте.
— Что здесь произошло? — спросил Огородников. — Заезжаю к Лубянкину, а его будто подменили: можете, говорит, вторично меня расстреливать, а чтоб ноги вашей больше в моем дому не было! Хотел допытаться, что с ним, а он только одно твердит: спросите вон своего комиссара, пусть объяснит. Словно подменили человека.
И тут многих словно подменили, — холодно ответил Михайлов. — Правильно ты говорил: Шубинка на две руки… Расхождение тут вышло у нас… по части тактики, — признался: — Селиванов больно жалостливый, альтруист.
Последнее слово Огородникову было непонятно, но он догадывался, что сказано оно в упрек Селиванову. И заступился:
— Селиванов… он справедливый.
— А я, по-твоему, несправедливый? — обиженно хмыкнул Михайлов. — Жалость и справедливость — разные вещи. Разные.
Они спустились с крыльца и приблизились к темневшему посреди ограды автомобилю. Степан потрогал его рукой, усмехнувшись:
— Сам добрался или толкать пришлось?
— Стой! — окликнул из темноты часовой и клацнул предупреждающе затвором винтовки. — Кто здеся?
— Свои, свои, — отозвался Михайлов и похвалил часового. — Молодец, в оба смотришь. Тихо пока?
— Тихо, товарищ командир, — сказал часовой помягчевшим голосом, фигура его смутно качнулась и приблизилась. — Собаки и те перестали гавкать.
— Отгавкали свое, — усмехнулся Огородников. И невесело добавил: — Столько усилий было затрачено, чтоб доказать шубинцам, как заблуждаются они, не доверяя Советской власти, а теперь вот опять доверие подорвано…
— Как это подорвано? Кем подорвано? — спросил Михайлов. — Значит, и ты осуждаешь мое решение? Выходит, невинных овечек арестовали мы с Нечаевым, жестоко с ними обошлись? А у этих овечек рожки проглядывают… и волчьи клыки.
— Нельзя же всех под одну гребенку. Жалко будет, если тот же Лубянкин окажется по другую сторону, окончательно отшатнется от революции.
— А он уже отшатнулся. Понимаешь, Степан, нет у меня доверия к тем, кто двурушничает, нет и никогда не будет.
— И у меня, Семен Илларионович, тоже нету доверия к двурушникам, как и к прямым врагам революции. Но нынешний-то случай особый. А если это не двурушничество, а заблуждение? Просмотрим своих людей, оттолкнем.
— Хуже будет, если врагов просмотрим. К чему это приведет — об этом ты не задумывался?
— Об этом я всегда помню, — ответил Огородников, открывая воротца и подходя к своему коню, который нетерпеливо всхрапывал и похрумкивал удилами. Огородников отвязал повод и, закинув на шею коня, помедлил еще. А поп здешний, Семен Илларионович, дней пять назад тоже звонил, народ созывал на площадь… по моей просьбе.
— Тогда он звонил не по просьбе твоей, а по твоему приказу. А сейчас по своей охоте ударил в колокола. Относительно попа у меня твердая линия. Или, ты думаешь, деревня без попа не обойдется?
— Обойдется, конечно, — сказал Огородников, уже сидя в седле. — Только разговор ведь не об этом…
Огородников развернул коня и поехал по улице. Темень была непроглядная. Только в трех или четырех домах светились окна. К одному из этих домов он и подъехал.
Когда подымался на крыльцо, услышал знакомую песню, доносившуюся из дома — дверь, видать, была настежь раскрыта, и голос звучал отчетливо:
А во городе во Киеве
Чуду мы видели, чуду немалую…
Огородников постоял, прислушиваясь. Но песня вдруг оборвалась. Послышались громкие голоса, смех. Потом и смех оборвался, наступила тишина. Подозрительно долгая и непонятная.
Огородников вошел и остановился в нерешительности. Посреди избы стоял Митяй Сивуха, остальные — кто где: несколько человек влезли на лавку, среди них он увидел и Михаила Чеботарева с берданкой в руках и брата Павла… Чья-то кудлатая голова свешивалась с полатей, кто-то нагромоздился на печку, а один чудак пристроился даже на шестке, обхватив руками колени…
— Что здесь происходит? — спросил Огородников, ничего не понимая.
— Да вон дядька Митяй волков хочет накликать…
— Каких волков?
— Самых, говорит, что ни на есть настоящих, лесных. Огородников повернулся к Митяю, тот был невозмутим.
— Ну, так сзывай своих волков, — усмехнулся. — Погляжу и я, если не возражаешь.
— Это я мигом, сей же час. Только тебе, Степан, тожеть надо бы сховаться… — помялся Митяй, не зная, как ему быть — то ли загнать командира вместе со всеми на лавку либо на полати, то ли придумать что-то такое, чтобы не обидеть его и не унизить командирского достоинства. — Ладно, — махнул рукой Митяй, — оставайся тут, а я очертю круг как следоват — ни одна нечиста сила не сунется. Потому как линия… — многозначительно добавил и, обойдя вокруг Огородникова, обозначил пальцем в воздухе эту невидимую охранительную линию, скороговоркой пробубнив нечто вроде заговора: — Шубурдуй-дурум-тух, кардым-шубурдуй-бух… Волки, волки, ходите сюда! — И отступил назад, чуть посторонившись, как бы давая волкам дорогу. Прошла минута, другая — волков не было. Тогда Митяй снова подошел к двери, высунулся наружу и позвал волков вторично, пробормотав свое заклинание.
Пашка не выдержал и взмолился:
— Дядька Митяй, ну скоро ты там? А то у меня уже ноги затекли.
— Гляди, паря, чтоб от страху по ногам у тебя не потекло.
Раздался хохот. Митяй цыкнул и рукой замахал:
— Тихо вы! Сорвете мне операцию… Распахнутая настежь дверь жутко темнела, приковывая взгляды, и все смотрели на нее, затаив дыхание. Огородников тоже поддался общему настроению, хотя и понимал, что Митяй Сивуха, наипервейший безменовский шутник и весельчак, замыслил какую-то каверзу… И все же где-то внутри шевелился червячок. Казалось, вот сейчас, сейчас просунется в дверной проем волчья голова, потом другая, третья… сколько пожелает дядька Митяй. Холодом потянуло от двери. И этот холодок проникал вовнутрь, растекаясь по жилам, сердце замирало от напряженного ожидания и неведения: а вдруг? И когда Митяй в третий раз произнес загадочное свое «шубурдуй-дурум-тух», вызывая волков, напряжение достигло предела. Тишина стояла такая, что слышно было, как ползает муха по оконному стеклу и потрескивает в лампе фитиль… И тогда Митяй, словно уловив момент, захлопнул дверь и, выдержав подобающую моменту паузу, язвительно и громко, но с непроницаемо-серьезной и строгой миной на лице объявил:
— Нет волков. Зато полна изба дураков!..
Такого поворота никто не ожидал. И с минуту еще стояла мертвая тишина. Все оставались на своих местах и в прежних позах, потом возникло какое-то странное движение, кто-то осторожно кашлянул, переступил с ноги на ногу, брякнул прикладом берданки Мишка Чеботарев… И вдруг, словно что-то лопнуло, раскололось — такой взрыв смеха раздался, что содрогнулась изба, и Степан почувствовал, как мелко и часто ходят под ним половицы. И сам он вместе со всеми хохотал от души.
А Митяй как ни в чем не бывало отошел от двери и, опустившись на голбец, подле печки, вынул кисет и стал закуривать.
— Ну, дядька Митяй… вот учудил так учудил! — хватались за животы и стоном стонали, покатываясь со смеху. — Ой, уморил! Волков, грит, вызову… А мы и рты пораскрывали. А может, вызовешь, дядька Митяй, волков-то, а?
— Каких волков? — смотрел невинно-строгими глазами Митяй. — Будут вам волки, погодите, — неожиданно повернул. — Ноне их много шныряет, волков-то, по Алтаю… Дайте серянки, — попросил.
Огородников присел рядом на голбчик и протянул спички. Митяй прикурил, почмокал губами и жадно, с удовольствием затянулся. Чуть погодя спросил озабоченно:
— Што, командир, на Шебалино завтра?
— Откуда такие сведения?
— Сорока на хвосте принесла. А ежели раскинуть мозгами, другого пути у нас и нету…
— Как это нет?
— Дак сидеть в Шубинке нет резону, — рассудил Митяй, — каракорумцы сюда боле не сунутся. А там им раздолье…