Мужиков обвиняли в том, что во время нападения каракорумцев они оказали им содействие — а значит, выступили против Советской власти. Убитый красногвардеец тому доказательство. Мужики вины не признавали, твердили одно:
— Мы не убивали.
— А кто убивал? Кто известил каракорумцев о том, что в Шубинке находятся красногвардейцы? Кто? — Михайлов допрашивал строго, скулы его набрякли, серые глаза сузились и потемнели. — Откуда у вас взялось оружие? Отвечайте.
— Какое там оружие… дробовики.
— А дробовики, по-вашему, не оружие? Или они у вас были солью заряжены?
Мужики сжились под его взглядом, отвечали сбивчиво, путано, добиться от них толком ничего так и не удалось.
— Запираются, вижу по глазам, — сказал Михайлов и стукнул слегка кулаком по столу. — Ну, я их заставлю говорить!
Кроме него и начальника милиции Нечаева, в небольшой горенке был еще член ревкома Селиванов, худощавый и молчаливый человек, лет сорока. Вопросов он почти не задавал, сидел и слушал, наблюдая со стороны. Сейчас же, когда арестованных увели и они остались втроем, Селиванов высказал сомнение:
— А может, не запираются? Может, им действительно нечего сказать?
— Как это нечего? — вскинулся Михайлов. — Ружьями размахивать они мастаки, а чистосердечно во всем признаться у них духу не хватает.
— Так ведь ружьями-то они размахивали, как выяснилось, не в момент перестрелки с каракорумцами, — возразил Селиванов, — а когда красногвардейцы пытались у них забрать хлеб…
— Не забрать, а реквизировать излишки, — поправил Нечаев и тем самым как бы определил свое отношение к этому неожиданному разногласию. — А мужики, по-моему, все-таки запираются. Надо им развязать языки.
— Каким же образом? Нечаев помедлил:
— Припугнуть их… расстрелом.
— Да вы что, в своем уме? — возмутился Селиванов.
— Я-то в своем.
— Это же незаконно.
— Законы революции, товарищ Селиванов, не исключают суровости.
— Но не жестокости.
— Если надо — и жестокости.
— Нет. Законы революции — это, прежде всего, справедливость. А вы предлагаете методы шантажа и запугивания. Разве вы это не понимаете?
— Понимаем, — хмуро кивнул Михайлов и еще раз кивнул. — Понимаем. А вы понимаете, что в момент, когда Советской власти грозит смертельная опасность, излишняя мягкость неуместна и даже вредна. Понимаете?
Последним допрашивали отца Игнатия. Он сидел, опустив голову, но отвечал на вопросы твердо и внятно, не выказывая растерянности.
— Давно, святой отец, в здешнем приходе служите?
— А с того самого лета, когда в Шубинке возвели божий храм.
— Когда ж его возвели?
— Почитай, лет двадцать тому.
— Так. А скажи, святой отец, каким образом каракорумцам стало известно о нахождении в Шубинке красногвардейцев?
— Мне сие неведомо.
— Может, с неба свалилось на них это известие?
— На все божья воля…
— А ваши действия тоже были продиктованы божьей волей, когда вы ударили в колокола? Что вас побудило к этому?
— Страх, только страх, сын мой. Сиречь все произошло от великой растерянности… Истинно говорю.
— Чего же вы напугались?
— Невинного смертоубийства.
— Невинного? — жестко посмотрел на него Михайлов. — И слова-то у тебя, гражданин батюшка, обтекаемые, как и ты сам. Что можешь еще добавить к сказанному?
— Еще? Хочу спросить, — поколебался отец Игнатий, — свет, который в тебе — не есть ли тьма?
— Что, что? А-а, понятно, — вскинул брови и медленно, с расстановкой проговорил Михайлов. — А что, если мы тебя, святой отец, расстреляем? Чтобы впредь не путал тьму со светом, а божий дар с яишницей и не вводил людей в заблуждение.
Потом ввели арестованных, не по одному, как на допрос, а всех сразу, и Михайлов после долгой томительной паузы тихо проговорил:
— Вот что, голубчики, даю вам сроку два часа. Нет, час, — тут же изменил первоначальное решение, достал из кармана часы и выразительно постукал согнутыми пальцами по циферблату. — Хватит вам и одного часа на раздумье. А если и после того будете запираться — расстреляем. Все! Думайте.
— А вы не тяните с этим делом, — побледнев, огрызнулся Корней Лубянкин. — Можете сразу к стенке. Мне все одно нечего больше сказать.
— Думайте! — повторил Михайлов и вышел.
Ровно через час мужиков вывели в ограду, провели мимо автомобиля с двумя пулеметами, стволы которых торчали, как два указательных пальца, отворили ворота — и тут задержали.
— Ну, граждане шубинцы, надумали что? — спросил Михайлов, подходя вплотную. Мужики молчали. Михайлов подождал, не спеша набивая и раскуривая трубку, снизу вверх поглядывая на тесной кучкой стоявших мужиков, задержал взгляд на Лубянкине. Тот взгляда не отвел, сказал глуховатым сдавленным голосом:
— Гляди, комиссар, кабыть не обернулось тебе… Совесть не прогляди.
— Не прогляжу.
— Ибо, как сказано, — приложив руку к груди, добавил отец Игнатий, — после скорби сих дней солнце померкнет, луна светить перестанет, звезды, аки роса, спадут с неба… и злой раб, забыв о господе боге, почнет бить своих же товарищей… Опомнись, сын божий, не бери грех на душу! Ибо как сказано…
— Ну, хватит! — оборвал Михайлов, понимая, что зашел он слишком далеко, но и дело до конца довести хотелось непременно. — Говорите вы много, да не о том. Можете не беспокоиться: и солнце не померкнет, и луна будет светить… И совесть моя — на месте. Побеспокойтесь о своей совести. — И, повернувшись к старшему конвоя, невысокому рыжеватому красногвардейцу, махнул рукой. — Все! Ведите их, Романюта.
Приговоренных повели, однако, не по улице, а задворками, задами, чтобы не привлекать внимания. Солнце уже клонилось к закату. Воздух посвежел. Чувствовалась близость реки. Берег тут был высокий, обрывистый, вдоль берега, вразброс, росли березы и сосны, иные подступали к самому краю и как бы в ужасе замирали, останавливались на головокружительной крутизне… Обнаженные корни торчали из земли, повисая над пропастью.
Глухо и тяжело шумела внизу река.
Приговоренных поставили спиной к обрыву, и они, увидев за собой, чувствуя затылком эту могильную бездну, содрогнулись. Романюта, однако, не спешил и все поглядывал куда-то, будто ждал кого, достал кисет и, тряхнув им, предложил:
— Может, кто желает напоследок закурить?
— Ну, ты… — скрипнув зубами, выдохнул и ознобно передернул плечами Лубянкин. — Кончай со своим куревом! Кончай…
А Романюта все тянул и слов этих как бы и не заметил.
— Как хотите, было бы предложено, — кивнул он, усмехнувшись, и стал скручивать папироску, мусоля языком бумагу.
Снизу, от воды, тянуло холодом. Боязно было пошевелиться, повернуть голову…
Вечером, на другой день, когда в Шубинку прибыл отряд Огородникова, все главные события были уже позади: арестованные, кроме Лубянки да и еще одного мужика, отправлены под конвоем в Бийск, убитый красногвардеец со всеми почестями похоронен… Страсти улеглись. Каракорумцы же, как видно, прознав о прибытии в Шубинку значительных совдеповских сил, больше не появлялись. Не было никаких известий и от парламентеров.
Огородников застал боевых друзей в подавленном настроении. И хотя они сидели за столом рядышком — Михайлов, Нечаев и Селиванов — и пили чай, густо заваренный душмянкой, нетрудно было заметить, что между ними что-то произошло, чувствовалась какая-то холодность и натянутость даже внешне. Огородникову же все трое обрадовались, будто своим появлением он мог разрядить обстановку, снять напряжение, и все трое облегченно вздохнули, увидев его.
— Садись ужинать, — пригласил Михайлов, чуть сдвигаясь и освобождая на лавке место для него. Хозяйка налила щей, придвинула хлеб, и Степан, шумно сглотнув и переступив с ноги на ногу, вспомнил, что с утра не ел ничего горячего, под ложечкой засосало…
— Садись, садись, чего ты! — подбодрил Нечаев. Огородников, однако, пересилил себя:
— Благодарствую. Погляжу вот, как расквартируется отряд, тогда и поужинаю. Семен Илларионович, можно вас на минутку?