А может, не он ее хранит, а она, эта кисть, хранит его и спасает в трудные минуты? Гуркин вздохнул и положил кисть на место, подумав: «Надо взять ее с собой непременно. Теперь мне без нее нельзя…».
Потом он взял со стола блокнот и полистал его, разглядывая рисунки и наброски, сделанные нынешней зимой и весной в бийской тюрьме. Знакомое лицо глянуло с одной из страниц гневно, и Гуркин как будто услышал въяве неуступчиво-твердый и жесткий голос: «Идти на примирение с теми, кто в трудную пору ножку подставил Советской власти? Никогда!»
Гуркин вспомнил, как однажды ранним утром разбудили его голоса, топот сапог и грохот открываемой двери: «Собирайся! Выходи!» Он вскочил и сел на топчане, чувствуя, как понизу тянет холодом. Кто-то грубо толкнул его в плечо: «А ты лежи! Чего подхватился? Дойдет черед и до тебя».
Уводили его соседей. И один из них, пожилой, первым шагнув к двери, остановился, обернулся и кивнул ему: «Будь здоров, художник! Не поминай лихом. И Советской власти не сторонись, потому как она и есть самая правильная…»
Молодой тоже обернулся, но ничего не сказал, посмотрел только — и вышел. А взгляд остался — в памяти Гуркина, в рисунке вот этом, прямой и неуступчиво-твердый взгляд молодого совдеповца… Куда их увели? Что с ними сталось?…
Скрипнула дверь. Вошел старший сын Василий. Изменился он за последний год сильно — вытянулся, повзрослел и говорить стал густым и ломким баском.
— Телегу какую готовить? — спросил, глядя на отца разноцветными глазами: один темно-карий, другой, как у матери, голубой. И лицом он больше похож на мать, но характером в отца. Григорий Иванович, держа в руках блокнот, не сразу понял, о какой телеге речь. Василий переспросил: — Телегу будем готовить или двуколку?
— Какую двуколку? Нет, нет, — ответил Григорий Иванович, — никаких телег. Телеги нам не понадобятся.
— А лошади?
— Лошади нужны. Поедем вьючными. Ты давай-ка, помоги мне упаковать картины. Послушай, — резко повернулся и внимательно посмотрел на сына, — а может, и вправду лучше не ездить вам со мной?
— Договорились же, — упрямо наклонил голову Василий. — Поедем.
— Ладно, — кивнул Гуркин. И вдруг заторопился. — Ну давай, давай, коли так, будем собираться…
Словно боялся, что промедлит — и передумает. Но передумывать было поздно.
Когда Марья Агафоновна заглянула перед обедом в мастерскую, она застала мужа и сына за странным занятием: Василий, стоя посреди мастерской на коленях, осторожно, чтобы не повредить краску, снимал с подрамников холсты, а Григорий Иванович скручивал их в тугие рулоны, перевязывал шпагатом и укладывал аккуратно в кожаный мешок…
Что вы делаете? — спросила она, удивленным взглядом обводя пустые, голые стены, и тут же поняла, догадалась и удивилась еще больше. — Неужто и картины хочешь забрать?
Григорий Иванович, не прерывая своего занятия, глянул снизу вверх на жену и ничего не сказал. Марья Агафоновна постояла еще с минуту и тихонько вышла.
И жизнь их с той минуты словно разъединилась и потекла в разные стороны — они еще были рядом, вместе, но каждый сам по себе, и то, что делал один, другому как будто уже было ни к чему…
Собрались ехать после обеда. Марья Агафоновна попыталась отговорить: куда же на ночь-то глядя? Но Григорий Иванович не послушался, и она махнула рукой, поняла — теперь уже ничего не изменить.
Вывели навьюченных лошадей за ворота. Постояли молча. Шумела внизу Катунь. И гора Ит-Кая, похожая издалека на неоседланного скакуна с разметавшейся по ветру гривой, неслась, как и прежде, куда-то в неизведанную даль… «Куда ты вынесешь меня, мой конь?» — подумал Гуркин. А вслух сказал:
— Ну, пора… Пора!
Обнял поочередно, поцеловал дочерей, повернулся к жене. Марья Агафоновна стояла, будто закаменев, прямая и бледная, прижав ладони к груди. И Гуркина опять пронзила жалость к ней, вина перед нею — сколько невзгод выпало на ее долю! А сколько придется еще пережить?…
— Мы скоро вернемся, — сказал он тихо. Марья Агафоновна охнула, уткнулась лицом ему в плечо и замерла. Платок съехал с головы, и Григорий Иванович провел по ее жестковатым волосам рукою, чувствуя дрожь в пальцах. — Мы скоро вернемся, — повторил еще тише. — Ждите к осени.
Марья Агафоновна перекрестила мужа и сыновей, сухо и горячо блеснули ее глаза:
— Храни вас господь! И они поехали.
Вскоре всадники скрылись в низине. Потом фигуры их возникли на крутом взъеме, четко обозначившись слева от горы Ит-Кая, и, все уменьшаясь и уменьшаясь, долго еще маячили на виду, пока не исчезли совсем…
Тогда и вправду верилось: уезжают они ненадолго. Лето как-нибудь переживут, перебедуют на чужбине, а к осени — домой. Кто мог знать, что путь окажется долгим и домой они вернутся только через шесть лет…
32
Еще недавно мало кому известный дом Батюшкина — особняк на берегу Иртыша, сегодня стал центром притяжения, и к нему слетаются, как осы на мед, вьются около него сотни людей — военных и штатских, с полномочиями и без таковых, русские, чехи, англичане, французы… Иногда — в минуты ипохондрических приступов — Колчаку все они, эти люди, кажутся пауками, опутывающими его паутиной видимых и невидимых интриг и заговоров, скрытого и открытого предательства, как минными заграждениями, которые он, адмирал русского флота, изобрел и расставлял и в Рижском заливе, и в Босфоре… А теперь вот и сам, подобно флагману, окруженному хитроумной сетью, пробивается к намеченной цели, идет вперед, невзирая ни на какие опасности… «Жаль, что попутчики не всегда надежные», — думает адмирал. Иногда им овладевает отчаяние, и он жалуется Анне Васильевне Тимиревой, самому близкому и надежному человеку:
— Кому верить? Сколько вокруг мерзостного пресмыкания и полнейшей глухоты и равнодушия к делам неотложным и важным в борьбе за Россию… — говорит адмирал. За какую Россию, он не договаривает, но это и само собою разумеется. И добавляет со вздохом: — Слишком она затянулась, эта борьба… и выйдем мы из нее победителями только в том случае, если народ нас поддержит.
Адмирал понимает: можно отстранить, заменить одного генерала другим — Болдырева, скажем, Войцеховским или Ханжиным, Сахарова Степановым или Гайдой, но кем заменить народ?
— Нужна армия, боеспособная, сильная русская армия, — откровенничает адмирал, — Без такой армии нам не сломить большевиков. Но для того, чтобы создать такую армию, необходимо время. Время, время… Где его взять?
Адмиралу всегда не хватало времени — и в этом он видел причину многих своих просчетов, неудач и… поражений. Ему и в голову не приходило, что времени у пего просто-напросто уже не осталось — время его ушло.
Утром министр внутренних дел Пепеляев, направляясь к верховному, столкнулся в дверях с Тимиревой, выходившей из кабинета адмирала. Пепеляев чуть посторонился, пропуская ее, и она прошла с выражением холодного равнодушия на лице, даже не ответив на его приветственный поклон. «Загадочная женщина, — подумал Пепеляев, провожая ее взглядом. — Погубит она адмирала. Погубит», — с этой мыслью он и вошел в кабинет.
Колчак стоял у окна, заложив за спину руки, и не сразу обернулся, хотя, наверное, слышал, не мог не слышать стук двери и шаги вошедшего. Пепеляев остановился в позе выжидательной готовности, но адмирал стоял неподвижно, не расцепляя рук за спиной. Вдруг резко повернулся, паркет скрипнул под каблуками, и прямо, в упор посмотрел:
— Слыхали, о новых событиях в Канске?
— Да, разумеется.
Адмирал подошел ближе, не приглашая министра сесть и не подавая руки.
— Может, у вас подробности имеются?
— Да, имеются, — кивнул Пепеляев. — Вот телеграмма управляющего Енисейской губернией Троицкого.
Адмирал взял телеграмму и пошел к столу, читая на ходу.
Троицкий сообщал, что за последнее время опасно участились вылазки крестьянских повстанцев. Совсем недавно они напали на следовавший в Степной Баджей отряд правительственных войск и нанесли ему тяжелый урон: убито несколько офицеров, до десятка солдат, захвачены два пулемета… Войскам генерала Шильникова удалось оттеснить повстанцев в горы, но вскоре произошло восстание в самом Канске, где на сторону красных перешла рота из местного гарнизона…