Стоя на парижской улице, Мальцев долго не мог понять: почему всплыло именно это воспоминание? Понял. Чтобы сравнить Синева с Воротковым, и уйти, сразу, не оглядываясь. Синев честнее. Он весь наружу со своим желанием отплатить сволочи, предавшей его в ответ на доброту, за то, что приютил, накормил, денег дал, женщин. Не любит человек быть одураченным, да еще так похабно. Может, уйти и подождать, пока Синев нападет? Не брать греха на душу?
Ночь как бы почистила парижскую улицу. В темноте дома казались более стройными, люди — более изящными. Нигде не было запаха опасности. Подождать французского болгарина, отдать ему деньги, сказать, что может продать он миллион тонн наркотиков, ему, Мальцеву, все равно… Сказать, что им делить нечего. Он считал советского эмигранта добродушным тупицей, сырьем, из которого можно сварганить что угодно, негром, попавшим впервые в цивилизацию…
«Э-э, траву я курил, когда за тобой еще мама бегала, чтоб не простудился. А использовать дурачков у нас умеют — не вам чета. Это я бы мог дать тебе пару уроков психологии. Сопляк».
Было бы дело в Союзе, Мальцев ушел бы. Все равно живешь в напряжении — немного меньше, немного больше, какая разница. Ну я тебя, ну ты меня. Все равно свобода да богатство дальше, чем пайка и лагерь.
Но здесь Мальцев хотел стать частью окружающего его спокойствия. Здесь он хотел отвыкнуть жить в ожидании удара — кулаком, кастетом, законом. Нет, Синева нужно выбить из колеи — хотя бы на несколько месяцев. А там видно будет.
Мальцев проник в подъезд, бросил несколько пустых конвертов в почтовый ящик, концом палки так погнул дверцу, чтобы ключ не влез в замок, и спрятался в конце коридора, за углом, там, где дверь вела в подвал. Быстро обследовав ходы-выходы, он убедился, что на улицу вела только парадная. «Как говорят милиционеры в Союзе: к нам войти — ворота широки, а вот выйти — узки». В течение долгого времени Мальцев изучал расположение электрической кнопки, открывающей спасительную дверь. Затем выключил мысли.
Синев размашисто вошел в подъезд, к его боку устало прижималась девушка. Синев прошел мимо почтовых ящиков, хмыкнул, попытался открыть свой ящик, выругался:
— Б… Какие-то сволочи погнули дверцу! — Повозился. Проворчал девице: — Чего вылупилась? Иди, иди, нечего тебе тут делать. Пшла!
Мальцев ждал. Когда услышал захлопывающуюся дверь, стал бочком подбираться к Синеву — тот старался руками отогнуть дверцу. На стене холодно горела лампочка. Мальцев, держа дыхание, чувствуя в себе спокойный мороз, ударил по ней палкой. Вместе со звоном и темнотой крутнулось тело Синева. Рука Мальцева повисла — ожог от ножа пронзил ее, испугал, заставил Мальцева отпрыгнуть, но он мгновенно сумел обрести над собой контроль. Дыхание не вырвалось из груди. Он продолжал ждать. Из темноты пришел победный хрип. «Почувствовал, зверь, кровь на ноже». Мальцев изо всех сил ударил на хрип тяжелой палкой, изменив по пути траекторию так, чтобы зверя не смог спасти предупредительный свист оружия. Синев упал; вместе с ним, крикнув от боли в ребрах, упал Мальцев. Где-то раздался шум, хлопнули двери. Вскочив на ноги, Мальцев споткнулся о тело, саданул его палкой несколько раз — удары были, как о матрац, нашел вслепую (с первого тыканья) нужную кнопку, вышел на улицу, прижал к груди палку, низко нагнул голову и пошел медленно, куда глаза глядят. От страха он больше часа заставлял себя не торопиться. Вокруг было пусто, сонно. Из его руки лениво сочилась красная жизнь, больные ребра напоминали о себе толчками. Губы Мальцева зашевелились. Если б у асфальта были уши, он услышал бы тягуче-жалобное: «Мама». Мальцев не заметил этого своего слова, не понял движения своих губ, не разобрал глубины безнадежности в себе.
Посидев в милом скверике, он перевязал руку платком. Успокоился. Подумал о Синеве: «Гад. Контра. Настоящий урка. Небось, килограммами свою гадость детям продавал». Мальцев осветил конец палки зажигалкой. Он был в крови. Хватило пучка травы. «Лучше, чтобы он, а не я лежал в больнице — или в морге. Что это со мной? Будто за мной вина какая! Запад-Запад, он, не иначе, как он, заставляет нюни распускать. Синев избил Таню, а по закону следовало, видите ли, чтобы он избил или убил меня и чтобы я потом искал доказательства. Дудки! Иногда нарушить закон безопаснее, чем ему подчиниться. Кто-кто, а мы, советские, это знаем. Синев — не знал, что я знаю. Тем хуже для него. Да и вообще ему со мной не везет».
Это была последняя мысль Мальцева о Синеве. И он сразу вспомнил о Бриджит. «Может, еще ждет? Господи, есть Ты или нет Тебя, — сделай, чтоб ждала! Я устал, истощен. Мне хочется покоя. Для этого приехал в эту страну. Она меня встретила свободой, да я никак не могу стать свободным человеком. Все борюсь с собой. Я устал. Пусть Бриджит будет для меня наименьшим злом и пусть свобода оставит меня на месяц в покое. Дай!»
Провидение послало ему такси, в нем он вспомнил о любовнике Тани и рассмеялся, спокойно, даже нежно, как о грустноватом прошлом.
На чердаке Промысл оставил ему спящую Бриджит. Может, и много нужно человеку для счастья — но в эту ночь Мальцев во всяком случае его обрел легко.
Глава восьмая
ЛЮБОВЬ ФРАНЦУЖЕНКИ
Найдя записку Мальцева и повертев ключом, Бриджит собралась, было, пожать плечами и уйти, но непонятность написанного — «Жди меня, и я вернусь» — запретила ей это сделать. Слова были написаны по-французски, без ошибок, каждое слово было ясным и понятным, но вместе они составляли что-то темное и странное, как сам Святослав. Когда он вернется? В десять? В двенадцать? «Жди» и «вернусь» стояли слишком близко друг к другу, и Бриджит захотела ощутить их странную недоговоренность, их русскую мистику. Она сразу подумала о существовании в Мальцеве таинственной славянской души, и спокойствие вернулось к ней. Славянская душа — это было привычно, доступно, внятно. Понятие это ничего и вместе с тем все объясняло. На чердаке Бриджит долго разглядывала приколотые к косой стене фотографии Ленина и Сталина. Она встречала в жизни, особенно в университете, парней и девиц всевозможных политических воззрений. У многих из них тоже висели дома ленины и сталины. Но они любили их или преклонялись перед ними, цитировали их произведения. А Святослав, она это знала, был антикоммунистом. Так почему же? Других фотографий не было. Зачем прикреплять к стене фотографии своих врагов?
Она легла и призналась себе, что Мальцев утомляет ее. Даже — когда молчит. От него постоянно веяло массивной мрачностью, за всем, что бы он ни делал или говорил, тянулся вкус морского тумана. Бриджит знала, что она никогда к этому не привыкнет, что вряд ли жить им вместе. Когда она думала о Святославе, в голове варилась каша из медведей, цыган, революций, царей, мужиков, броненосцев Потемкиных, толстых, троек, татар, водки, закусок. Подобная чепуха, близкая разве что мещанам, раздражала, бесила даже, но ничего кроме нее и вездесущей славянской души не хотело прийти к ней, жаждущей понять Святослава. Уснула Бриджит довольно быстро и проснулась от его стона. Мысль, простая, нежная, будто она жена его давным-давно, пришла сама собой: «повернулся на больной бок». Тихонько встала, включила свет и безмолвно ахнула: из руки тяжело спящего Святослава шла кровь. «Он революционер!» Сначала ребра, теперь рука! Мысль, что Мальцев может быть нечестным человеком, бандитом, не коснулась взбудораженной Бриджит. «Да, но получается, что он… что он антикоммунистический революционер!» Она никогда о подобном не слышала, и Бриджит почувствовала восторг от того, что Святослав стоит вне закона; от того, что спрячет его, вылечит; от того, что она придумала такое название — антикоммунистический революционер, и еще от того, что этот особый человек — ее первый мужчина. Она молча, гордясь безмолвностью, промыла резаную рану, обмотала ее куском своей рубашки, затем разбудила, обняла Мальцева и отпустила его из рук много времени спустя. Они лежали, теплым молчанием благодарили друг друга за радость в необычайной ночи. Он с грустью всколыхнул воздух: