С борта траулера он по-прежнему рейс за рейсом видел горизонты из советской воды и неба. Московское пальто с зашитым под подкладку паспортом все еще ожидало удобного случая.
Но вот как-то рыба пошла да пошла. Траулер гнался за косяками, почему-то невзлюбившими территориальные воды СССР. И — ударил шторм.
Когда гонимое ветром и взбесившейся водой судно совершило преступление невольным переходом государственной границы? Плевать. Уходящий день делал шторм темным. Не светлее было у Мальцева на душе.
Слева по борту была Норвегия, и только моторы мешали течению погнать траулер к фьордам. Когда-то там ждали конунги и викинги на драккарах, ждало рабство. Теперь там Мальцева ждало, как он мечтал, наименьшее зло.
Шторм начал уставать. Мальцев, убедившись, что в такую погоду никто не высунет носа на палубу, потащил к корме давно припасенные старые сети. Его сбила с ног волна. Подумалось: смоет или не смоет? Когда ему удалось запутать сетью винт, вокруг уже была черная ночь. Ему мешали не только шторм, темнота и холод, но и навязчиво-липкое слово саботаж, связывавшее его движения сильнее, чем вода из моря.
Мальцев затрясся при виде буксира, спешившего к траулеру, к нему.
После схватки со страхом — некоторое время траулер бесновался — команда, вспомнив о редкости острых ощущений, об открывающейся возможности рассказать на берегу случившееся и о приближающемся норвежском береге, развеселилась.
Показывая пальцами на матросов буксира, орали друг другу:
— Гляди на того длинного! Верно, старый волк. Небось, на берегу качается. Без водяры пьян.
Рыбаки со стажем с насмешкой смотрели на молодых.
Капитан, грызя ногти, сказал:
— На берег не сходить, запрещено. Они, эти самые норвежцы, посмотрят, что у нас там с винтом стряслось, — и в путь.
Раздался свист:
— Вот-вот, попадаешь в первый раз за границу, так даже поглядеть не успеешь, а у них, говорят, бабы размером больше, чем в Сибири.
Мальцеву вдруг захотелось послать все свободы ко всем чертям, позубоскалить с ребятами и завалиться спать до утра. Захотелось быть как все… и он злобно усмехнулся невозможному. Известно ведь — от себя не убежишь. Грустная эта мысль владела им до прибытия траулера в маленький порт. Траулер, частица Советского Союза, болтался метрах в семи от Норвегии. Нужно было проплыть эти метры в ледяной воде, чтобы превратиться из государственной собственности в свободного человека. Семь лет мечты стояли перед семью метрами воды.
Мальцев вышел из кубрика на палубу, когда на вахте должен был стоять москвич Серов, потомственный алкоголик, человек, больше всего презирающий трезвых и работающих.
Мальцев был гол, его тело, казалось, светилось в черноте воздуха и воды: одежда, пальто, маленькая летная сумка, завернутые в брезент, дрожали в руке. Серов, закутавшись в офицерскую плащ-палатку, сладко сопел. Чувствуя, что теряет секунды, — тело могло одеревенеть, — Мальцев отчаянным, испуганным усилием воли заставил себя решиться. Перед тем как соскользнуть за борт, рука Мальцева впервые за все свое существование сделала на груди знак креста, а мысль, последняя мысль Мальцева в СССР, была обращена к спящему Серову: «Прощай, забулдыга, больше пей, да меньше думай!»
Пришел в себя Святослав уже в Норвегии. Вытащив из кармана пальто припасенную бутылку водки, он, не отрывая губ от горлышка, высосал ее. Мальцев праздновал и грелся. Он был как будто на свободе.
К нему никто не подходил, не арестовывал. Мальцев оделся, разорвал подкладку пальто, вытащил паспорт и стодолларовую бумажку — только за нее могли дать по закону, что остался позади, несколько лет лагеря! А тут хоть бы хны! Не может такого быть! Не может. Его должны остановить. Надеть наручники, узнать, не шпион ли он. И он тогда закричит, что требует политического убежища.
Кругом было тихо. Наверное, следят уже, фотографируют. Может, самому пойти в ближайший… как это у них называется? полицейский участок, что ли? Вообще-то надо.
Но Мальцев не хотел сидеть в тюрьме и часа, минуты даже. Видение захлопывающейся с лязгом двери, нар, особой темени камеры — в ней черно человеку, несмотря на яркий свет — накатилось, овладело им. Нет. Пусть следят. Пусть сами берут.
На автобусной станции было чисто. Люди спокойно занимались своими делами, и не мог Мальцев распознать шпиков. Он сжал рукой дрожащую челюсть. Меняя свою бумажку на местную валюту, сидя в автобусе, он ничего не видел и не чувствовал, кроме руки, которая, должна была вот-вот упасть на его плечо. Он жалел, что не пошел к полицейским, что выбрал свободу… Мальцев поискал другое слово, не нашел и чуть не заплакал…
Только уже в Осло, выйдя из французского посольства, где его встретили, как героя, поздравлениями, он впервые обратил внимание на витрину какого-то гастронома, мимо которого шли и шли люди. Витрина этого магазина была неестественной — слишком богатой. Мелькнула дикая мысль — для пропаганды, что ли? Эта мысль успокоила Мальцева. Так уж сделан человек… он любит понимать — и быстро. Непонятное раздражает; хотя неизвестное манит. В Осло все магазины были такими, но Мальцев не захотел вновь поднять этот наглый вопрос. К дьяволу!
* * *
И вот он вновь стоит перед витриной — на этот раз на Елисейских полях, — и вновь не понимает, откуда взялось такое обилие. Мальцев не мог уже заявить себе: этот магазин для капиталистов — цены были вывешены. А что такое франк, он уже примерно знал.
Французы с раскованными выражениями лиц — будто никто не ожидал подвоха от жизни — равнодушно шли мимо выставленного богатства. Мальцев все не мог отойти от витрины. Он думал о том, что за свободу есть досыта и вкусно с создания мира отдавали жизнь миллионы людей, за свободу излагать свои мысли вслух — одиночки. Наименьшее зло и есть всеобщее счастье. Нашел ли он его? Мальцев желчно расхохотался. Он пока был далек от возможности попользоваться тем, что выставляла эта витрина с копченым окороком посредине. Ему и ночевать-то было негде. Последнюю крупную бумажку Мальцев отдал совершенно пресной проститутке.
Был бы он эмигрантом, иммигрантом, политическим беженцем — ему помогли бы различные организации, дали бы и денег. А так французский паспорт давал ему право выбирать президента республики, но не передохнуть.
Руки болтались вдоль тела, но мысленно Мальцев сжал ими голову. Так он дошел до мертвого фонтана, бросил тусклый взгляд на большие дома-дворцы, торчащие по обеим сторонам улицы, и вышел к мосту Александра III. Устало растянул рот в усмешке. Этот мост в Париже носил имя самого националистического русского царя, монарха, как-то сказавшего: «Когда русский царь удит рыбу, Европа может подождать». Разве не смешно? Он вспомнил, что при Александре III был заключен франко-русский союз.
В каком-то учреждении, набитом иностранцами, ему предложили поехать на север страны и там, на автомобильном заводе, полировать на конвейере французское железо. То, что он француз, сказали Мальцеву, поможет ему очень быстро продвинуться по службе. Мальцев был слишком уставшим, чтобы рассмеяться им в лицо. Он повторил, что профессия его — сварщик, что он — специалист. Он не сказал, что закончил было истфак, — все равно не поймут.
Его пожелание было куда-то записано. Но деньги давали не тем, кто искал работу, а только людям, ее потерявшим, так что вышел он оттуда в парижский мир богаче не деньгами, а отчаянием.
Ирония судьбы: тепло душе и спокойствие нервам давал не французский паспорт, доказывающий, что он — свободный гражданин свободной страны, а московское пальто, тяжелое и верное, и вот этот русский мост, под которым он ляжет и забудется до никчемного утра.
До падения темноты на Париж оставался пустяк времени. Последний свет ударял в грязную воду Сены, скользил и, пробив насквозь двух бродяг-клошаров, прижавшихся спинами к парапету, уходил в камень, в город. Они сидели, эти клошары, в одинаково неподвижных позах. Возле каждого стояла пластиковая бутылка красного вина. Один был толст, другой — худ. Первый был нагл лицом, второй — грустен… Будто в них жили два характера нищеты.