– Минти пока не готова к вторжению на ее территорию.
Еще одно выражение на новом языке.
– Неужели?
– Я уважаю ее за это.
У меня имелось преимущество перед Натаном: я была знакома с лексиконом Минти. Она говорила о свободе, личной территории, отсутствии обязательств и сексе ради удовольствия, а не ради любви в такой же манере, как Ианта в свое время беседовала со мной о долге и сдержанности.
Где они встречались? Как часто? Было ли это днем? Или в тот мимолетный промежуток между работой и домом, который Мазарин называет cinq sept – часы, предоставленные женатым любовникам?
Я задохнулась от желания обрушить на него поток вопросов. Как? Почему? Когда? Мне хотелось знать подробности. Хотелось жадно заглатывать детали, как насекомое пожирает гнилой фрукт. Но Натану ни к чему об этом знать, и я не собиралась предоставлять ему возможность отказать мне в ответе.
Вместо этого я сказала:
– Натан, компания не станет оплачивать издержки твоих любовных интрижек.
– Я знаю.
Я вспомнила совместно прожитые годы: Натан поощрял меня, был предан, амбициозен, иногда выходил из себя, но в основном оставался очень мил; я горела желанием остепениться, радовалась рождению детей и, возможно, в последние годы брака задавала слишком мало вопросов, слишком легко приняв установившийся образ жизни. Все могло сложиться по-другому. В свободном пространстве, оставшемся после ухода детей, все это могло – и должно было – быть пересмотрено.
– Натан, неужели ты был настолько несчастлив? Если это так, прости меня, мне очень, очень жаль. – Я с трудом выдавила из себя слова. – Мне казалось, что я делаю тебя счастливым.
– Рози, – ответил он, – ты знаешь, как я тебя любил. С той самой минуты, как увидел в самолете.
– Тогда в чем дело?
Он печально проговорил:
– Ты никогда не любила меня так, как я.
– Это неправда, ты же знаешь. Да, я любила Хэла, но любила и тебя тоже. И в конечном счете, тебя я любила намного сильнее – настоящей любовью, в основе которой лежали не мечты, а реальная жизнь. Вспомни все, что было с нами за двадцать пять лет… Натан, послушай меня, ты позволил одержать верх своему воображению. Мы слишком хорошо знаем друг друга, чтобы все перечеркнуть. Я понимаю, влюбленность умирает. Понимаю, мне не двадцать девять, и Минти очень хорошенькая. Я все понимаю… – Я сделала над собой огромное усилие. – Еще не слишком поздно.
– Слушай, – оборвал меня Натан. – Насчет денег. Я не оставлю тебя в беде.
Я и не сомневалась в этом, но ухватилась за свою гордость:
– У меня прекрасная работа. Проживу сама. Он терпеливо, упрямо продолжал:
– Пока я буду оплачивать половину счетов. Не хочу, чтобы ты беспокоилась.
Больше я не могла слушать. Я понимала, что должна поступить мудро и отыскать лучшее, более разумное решение. В висках стучало: «Подумай еще раз. Ради детей. Ради меня. Ты перебесишься, и я тебя прощу. Может, мне стоило бы спросить: что я такого сделала? Может, мне надо молить о прощении, Натан? Ты должен простить меня».
Но голос, каким я обычно говорила – тот, которым жены и матери утешают, грозят, дразнят, уговаривают; голос, что умеет быть грубым, нежным и властным, сорвался.
Я бросила трубку и снова зарылась в подушки. Почувствовав нужный момент, Петрушка придвинулась ближе. Я уронила лицо в ладони. Он звонил, чтобы поговорить о деньгах. Доброта Натана просто невыносима. Мне было бы легче, намного легче, если бы он был жесток и злился. И так тяжело, почти невозможно постичь то, что произошло, не говоря уж о том, чтобы планировать спасительную операцию. Но Натан так и сделал. Он работал тайно, подпольно, и его шахтерский фонарь высветил богатый новый пласт.
Так выворачивают перчатку наизнанку – палец за пальцем.
* * *
В полдевятого я позвонила Ви, хотя помнила, что сегодня суббота и в это время ее лучше не трогать. Ви и Мазарин были моими самыми старыми подругами: мы втроем вместе ходили в университет.
– Ви, это Роуз. Извини, что звоню в такой час, но мне нужно с кем-нибудь поговорить.
– О, Роуз! Господи! Сто лет от тебя ничего не слышно. Да, конечно. Что стряслось?
– Натан меня бросил. Ушел к моей ассистентке.
На заднем плане раздались крики семилетней Аннабели пятилетнего Марка. Голос Ви поднялся до потрясенного визга:
– Ты шутишь. Когда?
– Вчера вечером. – Наш разговор сопровождался детским воем, и Ви приказала отпрыскам сидеть тихо: мамочка уже идет. – Извини, Ви, я в неподходящее время…
– Послушай, – сказала она. – Я сейчас не могу разговаривать. Нас с Люком ждет такси, дети капризничают. Позвоню как только смогу.
Разговор отобрал у меня последние силы, и я натянула на голову простыню. Если уж мне предстоит страдать – в данный момент в этом не было сомнений, и наверняка это продлится долго, – то вполне можно мучиться по полной программе, предавшись великой, царственной боли.
Но мысли, словно крошечные лодочки с белыми парусами, в неразберихе скользили в моей голове. Надо оставить записку для молочника. Счет за газ просрочен. И срок действия загранпаспорта заканчивается. Нужно позвонить детям – но мне не хотелось, чтобы они стали свидетелями землетрясения, разрушившего брак их родителей. Это дети должны обращаться к родителям за помощью и советом, а не наоборот.
Я представила, как они подумают: «Бедная мама, он ушел от нее к женщине помоложе».
И начала рыдать как безумная, пронзаемая конвульсиями с головы до ног, и не прекращала до тех пор, пока от истощения меня не начало тошнить. В конце концов я добралась до ванной, облокотилась о раковину и пустила воду. В последний раз зубной пастой пользовался Натан. Он, как всегда, не завинтил колпачок.
Двигаясь неуверенно и дрожа, словно после тяжелой болезни, я опустилась в воду. Я лежала и бессмысленно смотрела на полочку над головой: масло для ванны; жидкость для полоскания рта; большой рулон бумажных полотенец; запасной кусок мыла – обычный набор.
Я посмотрела на свое тело. Что я ожидала увидеть? Бронзовое сияние нимфы из фонтана, чьи формы оставались нетронутыми, не помеченными временем? Беременности не украсили моего тела – его растягивали, резали, зашивали. Оно вынашивало детей, баюкало их, а когда наступало время, мягко отталкивало их от себя. Это тело научилось быть бесконечно занятым и хвататься за любую возможность передышки, беречь минуты тишины в душной, переполненной бесчисленными требованиями семейной жизни. Разве могло все это не отразиться на моем теле?
«Для этого женщины и существуют на земле, – у Ианты было свое мнение на этот счет. – Больше нечего говорить, нравится тебе это или нет, Роуз. – Я вспомнила, что она в тот момент как раз снимала коричневую восковую кожицу с вареного окорока. – Если делать то, что правильно, никогда не ошибешься. – Взяв нож, мама надрезала жир, ставший прозрачным после варки, и начинила его гвоздикой, выкладывая орнамент в форме бриллианта. – Воспитание детей и сохранение семейного очага вознаграждается по-своему».
Моя кожа начала морщиться. «Мама похожа на чернослив, мама похожа на чернослив…» Так говорила Поппи, которая любила забираться в горячую ванну с пеной, служившую мне убежищем. Худенькие ручки и ножки цеплялись за края, переливая воду, и ко мне прижималась мокрая, костлявая маленькая фигурка. Иногда появлялся Сэм и спрашивал: «Можно войти?» И мое купание заканчивалась свалкой мокрых тел и хохотом. За исключением тех дней, когда я уставала и огрызалась на детей.
Я надела старые джинсы и свитер и заметила, что руки у меня дрожат. Прекрати, Роуз, упрекнула я себя. Ты должна думать. Ты должна быть сильной. Я спустилась вниз раздвинуть шторы, написать записку молочнику, начать повседневные дела на сегодня, завтра, послезавтра и все последующие дни.
Потом я вышла в сад. За зиму крыша сарая одряхлела и дала течь – хотя я подозревала, что всему виной белки. Внутри после вчерашнего дождя накопилась грязная лужица. Я достала вилы и секатор и отнесла их к кусту сирени. Сирень – жадное растение, садовый алкоголик: оно поглощает из почвы всю влагу до капли. Но я все ей прощала, потому что аромат сирени и тяжелые, эротичные соцветия доставляли мне огромное удовольствие. Однако на участке земли под кустом сирени за жизнь других растений приходилось бороться, как бы часто я ни опускалась на колени, копая и пропалывая.