— ...Скорее взрослые.
Мария Петровна не разобралась в его хитрости. Сама она была бесхитростная, в ней не было той проницательности, которой отличалась Вия Алексеевна, и в детприемнике ей работалось тяжело. Может быть, особенно тяжело, потому что она искренне любила всех. А любить всех, даже не взрослых, в этой жизни невозможно. За ее любовь ей же и доставалось. Но она наивно, а может, и не так уж наивно верила, что когда-нибудь эта любовь уже во взрослом человеке, давно не беспризорнике, окажет себя. И пропадала на работе дни и ночи. Позже Андрей еще встретится с такими воспитателями, в борьбе за него и ему подобных похоронившими и свою молодость, и бабское свое счастье.
Но тогда он обидел Марию Петровну, он был жесток и сентиментален одновременно, хотя и не догадывался об этом. Негодуя за свою ложь, он спросил воспитательницу:
— А что это вам приспичило знать, кого я люблю больше, взрослых или их разговоры?
— Чтобы знать тебя, — просто ответила Мария Петровна.
— Так ведь никогда не узнаете. Я все время разный.
— Это тебе кажется. Ты все время разный по-своему. И каждый так.
— А воспитательницы все одинаковы по-одинаковому.
— Нельзя по-одинаковому. Это только тебе кажется.
— Можно. И вы, и Вия Алексеевна разговоры говорите со мной, чтобы выспросить и прибрать меня к рукам. Вы уже раз сделали это.
И Андрей убежал, забился в самый темный угол. Он понимал, что несправедлив к Марии Петровне, и радовался, что несправедлив. Быть несправедливым тоже сладко. Хорошо, когда есть человек, на которого можно излить злость. Мучается он, пусть помучается и она.
Тамара единственная, кто не изменился в детприемнике, пока он отсутствовал, и ему все время хотелось быть с нею рядом. А где же им быть рядом, как не в обжитом углу за печкой.
— Я скоро уйду, — не отрываясь от книги, говорит Тамара.
— Куда уйдешь? — не хочет возвращаться из пятнадцатого века, от славного идальго ламанчского Андрей.
— Совсем уйду из детприемника...
— Как совсем? А я?
— Не знаю. — Тамара почти уткнулась в книгу.
— Кто тебе сказал, что ты уйдешь?
— Никто. Я чувствую...
— Ты хочешь уйти сама?
— Хочу... Я уйду. Ты уйдешь. Все мы отсюда должны уйти, понимаешь?
— Не понимаю, не хочу... Зачем ты мне об этом говоришь?
— Ты должен знать...
— Не должен. Никому я ничего не должен. Всегда так. Как чуть тебе хорошо, так уже обязательно должен...
— Это что за жених с невестой тут объясняются? — Гмыря-Павелецкий, откуда только его черт принес, гулял бы себе мимо. — Пойдем со мной, — приказывает Гмыря-Павелецкий Андрею. Начальник детприемника уводит его к себе в кабинет, и Андрей идет за ним, будто привязанный, ему даже не хочется думать, зачем он понадобился.
Тамара остается за печкой одна. Ей хочется броситься следом за ними, отнять у Гмыри-Павелецкого Андрея, как мать отнимает у разъяренного отца сына. Но она не двигается с места. Это очень трудно — не двигаться, когда все в тебе ходит ходуном и крик рвется из сжатых губ. Но губы ее сжимаются еще плотнее.
Никто не слышит, о чем она здесь кричит и молит? Нет, кажется, никто. А она кричит с той ночи, как Андрей снова появился в детприемнике. Шепнула ей той ночью Маруся Кастрюк:
— Тамара, а ведь это он к тебе приехал.
И все в ней закричало. Пробудился неслышимый до той поры хор и грянул на разные голоса: к тебе, к тебе приехали... И Симочкин голос вплетался в этот хор:
— Ой, как интересно, Тамара. Умереть можно... Что будет, что будет?..
Никто никогда в жизни к ней не приезжал. И она никого не ждала. Нет! Врет она себе, ждала. Ждала всю жизнь: в детдоме, в мастерской, в колонии, на полевых дорогах, погоняя кобылу Минджу, ждала. А вдруг да кто-нибудь у нее объявится. А вдруг да тот летчик, который посадил ее когда-то к себе на колени, окажется ей братом или отцом.
Но летчик тот как сгинул. Побывал в детдоме разок, подержал на коленях, погладил по волосам и больше не появился. Не появился, сколько она ни молила его по ночам, сколько ни приезжали потом шефы. Напрасно, напрасно ждала она воскресений, вплетала голубой бантик в косы и смотрела, смотрела на дорогу. Он не появился. И она больше не подходила к шефам...
И тот мальчишка, Валерий Павлович... В детдоме было половина мальчишек — Валериев Павловичей, но она только одному на прощанье подарила вышитый ею платок. Он принял платок и обещал приехать. А не написал даже письма. А этот не только приехал, но и привез сахар и конфеты. Соленый сахар и измусоленные — не прочесть даже какие — конфеты. Какие вкусные конфеты, какой вкусный сахар. Ни один еще мальчишка не дарил ей ни сахара, ни конфет. Да она бы и не взяла. Как-то в детдоме Васька — Василий Иванович, так звали в детдоме другую половину мальчишек, — вздумал ей яблоко под подушку положить. Так летел с этим яблоком, будто солью подстреленный. Летел, свистел и радовался, что дешево отделался.
А в колонии они, девчонки, одного такого ухажера в комнате заперли. Собрались все вместе, двери на ключ и ключ в карман:
«Что тебе от Тамары надо? Ты чего ей проходу не даешь?»
И сыграли темную. В одеяло и ботинками. Били не только за Тамару, но и за других и впрок. Только так и надо было, только так и можно было. Грозился, матерился, а потом проситься начал. И никому ни слова не сказал: упал с дерева — и все. А кому он мог признаться, что девчонки избили, да ему бы житья не стало от своего брата...
А теперь Тамаре жалко тех мальчишек — и который из детдома, и который из колонии. А вдруг бы Андрей с нею повел себя так, как она тогда...
Соленый, соленый сахар. Вкус его она запомнит на всю жизнь. Соль во рту от первых подаренных конфет и сахара.
Нравится ей этот мальчишка? Вот еще глупости. Но что его так долго нет? Уже пора бы ему появиться на пороге и сюда, за печку. Что его мучает там этот Гмыря-Павелецкий? «Жених и невеста»... Вот еще глупости... Хорошо краснеть, когда тебя никто не видит. И вовсе она не краснеет. Это от печки веет жаром. У нее, у Тамары, когда кончится детприемник, кончится казенная жизнь, обязательно будет печка. Она уже научилась топить печку. Единственное дело, которому она научилась за свою жизнь и которое полюбилось ей, — топить печку. А Андрей может колоть дрова. Каких он дров наготовил для нее перед отъездом! Она не будет их жечь. Пусть они остаются там, в сарайчике.
Но что так долго держит Андрея Гмыря-Павелецкий...
— Тебе нравится Тамара? — спрашивает его Гмыря-Павелецкий, усевшись за стол. Андрей молчит. Он не стыдится признаться, что Тамара ему действительно нравится, но стоит ли об этом говорить вслух?
— Да, — барабанит пальцами по столу начальник детприемника. — Рано начинаешь. Я в твои годы...
— Что вы в мои годы?
— Да то же самое. Женихался. Смешно вспомнить. Смешно и горько. Ворота девке дегтем мазал. А девке тоже, как и мне, и тебе сейчас, годков двенадцать-тринадцать было. Крапивой меня остужали на ее глазах. Обесштанили и... Пришлось от позора из села убегать.
— Ну и как? — Андрея в этой истории интересует только одно: — Женились вы потом на ней?
— Ты что, рябая была девка, некрасивая, а я парень, как видишь, видный. — Начальник детприемника подмигивает Андрею. Но Андрей не принимает этого подмигивания. Ему грустно. Чем виновата та деревенская девка, что уродилась рябой? Ну почему он ее бросил? За это его, наверно, и начальником детприемника посадили.
— Пришел ответ на запрос о тебе из загса, — врывается в сладкие и горькие мысли Андрея начальник детприемника. — В архиве не сохранилось копии твоей метрики. Как ты думаешь, сколько тебе лет?
— Много.
— Как много?
— А со сколька на работу принимают?
— По-всякому бывает.
— Вот и мне столько.
— Ясно. Завтра медицинская экспертиза определит. А мне ты скажи, били тебя дома?
— А надо, чтоб били?
— Надо, как есть.
— Ну тогда били, били... За дело, конечно.