Литмир - Электронная Библиотека

И в зале ему не захотелось ни к кому подсаживаться, не хотелось ни с кем разговаривать. Подраться хотелось, пустить сразу всем добрую юшку и чтобы ему пустили тоже, потому что он чувствовал в себе лишнюю кровь. Он стоял на пороге и выбирал, с кого начать. Ближе других к нему, возле вытертой до кирпичей печки, сидела новенькая. С девчонкой заводиться было негоже. Но новенькая сама поднялась с теплого насиженного места и шагнула к нему. Он уже занес руку. Качнулась перед глазами рыжая печка. А новенькая спокойно перехватила эту его налитую лишней кровью руку и мягко потащила за собой. И он пошел за ней и сел рядом с ней за печкой, видимо, с таким же ощущением безысходности и тоски, с каким садятся на многие и многие лета...

10

Ночь упала на Злуньку. Холодная, с крупными, до синего сияния промытыми звездами по всему бескрайнему небу. В радужном венчике в редких белесых тучках плавал такой же сияющий месяц. Андрей шел под этими звездами и месяцем пустынными улицами и переулками, и никто не обгонял его, никто не попадался ему навстречу. Ночь выморозила, загнала под крыши все живое, людей и собак. Андрей запросто мог сейчас спалить дотла всю эту Злуньку, и спички у него были, шебуршали в кармане, напоминали о себе.

Но месяц и звезды все же, видимо, охраняли городок, стерегли Андрея, мешали ему чиркнуть спичкой. Уютно и радостно было месяцу и звездам высвечивать эти растущие в землю дома, одиноко бредущего пацана меж ними. Не поднималась рука порушить этот покой, казалось, что все здесь сотворено человеком и на радость человеку. И займись сейчас в ночи зарево, сгорит не только Злунька, запылают земля и небо, сгорит весь мир вместе со звездами и месяцем. И он, Андрей, будет вот так всю жизнь шагать по опустелой и обугленной земле и никогда не встретит живого человека.

А он любил этот мир людей. Любил, несмотря на свое одиночество, ненужность и потерянность в нем. Именно на беспризорничьих своих дорогах познал то, чего никогда не смог бы познать десятки раз выдранный в дядькином доме, не познал бы, тихо голодая на теплой печи родного дома.

Не выйди Андрей из своего родного Клинска, он, пожалуй, бы смог поджечь мир, испепелить в нем ненавистью и злобой, по крайней мере, хотя бы одного человека, одну душу — свою. А здесь этого нельзя было сделать, как нельзя плевать в колодец, нельзя обозляться на всех сразу. Если на всех сразу, это значит и на себя. А что или кто в таком случае сможет тебя обогреть? От кого самому ждать сочувствия и любви, к кому обращаться, на кого надеяться? Мир тогда и без пожара пустыня.

А так и на морозе тепло. Шебуршат в кармане спички, согревают. Тепло знать, что ты никогда не чиркнешь ими понапрасну. И пусть на небе сияют звезды и раскачивается в тучах сияющий месяц. Пусть греются под их светом бестолковые и глупые, красные и белые, и закопченные черные трубы на крышах. Вместе с ними греется и он. Ему много тепла не надо, вполне достаточно того, что дает месяц. Он в дороге, а в дороге, в движении тепло само идет к нему, потому что оно всегда есть в нем, скрыто в нем. Он греет книжку за пазухой, книжка — его, и все приятнее сознавать, что он не один в этой морозной ночи.

И ревут в ней гудки паровозов. Сердцу мил их настылый хриплый голос. Хорошо, что в мире, кроме зверей и людей, есть еще и паровозы. Они всегда чумазы, а это значит, к ним всегда можно подходить без опаски. А еще они похожи на своих мудрых машинистов, на деда Архипа. Это которые тяжелые, для дальних рейсов, а «овечки» и «кукушки» — маневровые, те больше напоминают детей. Не беспризорников, а настоящих, у которых и отец и мать. Вот они день-деньской для них и стараются, есть для кого стараться. Он, Андрей, на всю жизнь останется верен паровозам. Он клянется всегда помнить их голос, а когда станет взрослым, не сидеть на одном месте, а все время ездить, быть в дороге, по билету, конечно, ездить, не задаром.

И сейчас паровоз, подцепленный к длиннющему составу на запасном пути, уже ждал его. Резал прожектором темень и поревывал, просил зеленого. Андрей огляделся — никого поблизости не было. Ободряюще подмаргивал, давал ему добро на посадку добрый, смешанный с угольной пылью цветной снег под ногами. И Андрей не стал медлить. Вагон был точно таким же, как и тот, в котором он приехал в Злуньку. Только на этот раз он вез не ферму, а бетонные блоки.

— Прощай, Злунька, — тихо проговорил Андрей. — Я не злюсь на тебя.

Паровоз впереди уже и просил, и умолял, и поругивался, а ходу ему не давали. Андрей уже замерз, закоченели пальцы ног. Побегать, подвигаться было нельзя: а вдруг кто-нибудь проходит или стоит у вагона. И он шевелил, перебирал в воздухе ногами, шевелил пальцами. Но это помогало слабо, вскоре пальцы онемели и отказались шевелиться. Тогда Андрей решил выбраться, размяться и разведать обстановку.

Обстановка была беспросветно дымная, надымил, видимо, с досады паровоз. А впереди сквозь белое и черное сплетение дыма все так же предостерегающе багровел красным семафор.

— Не дают нам зеленого, — вслух пожаловался, посочувствовал себе и паровозу Андрей и бегом устремился к приютившему его вчера домику. По знакомой уже лесенке ожившими ногами взобрался на чердак, ухватил тулуп и поволок его вниз. Это было воровство, но стыда Андрей не чувствовал. Какой стыд, какое воровство, если лежит этот тулуп, преет на чердаке никому не нужный. А ему он пригодится. Да с таким тулупом он теперь хоть на Крайний Север, утеплен, как белый медведь.

Возле паровоза суетилась бригада, жгли факел, чертили им искристый морозный воздух. Андрей было остановился, но потом решил, что черта с два они там от паровоза увидят его. Бросил в вагон тулуп, оглянулся. Тройка все еще колдовала с факелом, высвечивала им громадный черный тендер, подставляла факел к самому его лоснящемуся боку, словно тендер так же, как и Андрей, мог замерзнуть и бригада сейчас отогревала его.

Этот факел и навел Андрея на мысль соорудить в вагоне и самому небольшой такой костерчик. Отменная была мысль. И в самом деле, что вагону сделается, он железный ведь, бетон тоже не горит. И из паровоза бригаде или из хвоста товарняка кондуктору абсолютно ничего не будет заметно. И он всю ночь будет мчаться вперед, кум королю, с собственным костром. Да никто в жизни еще так не ездил. И спички бьются в кармане, зря пропадают, ну, прямо-таки прожгли уже и карман и тело.

Андрей, пригнувшись по-заячьи, взметывая снег, помчался к примеченным еще днем дровам все у того же железнодорожного домика. Но у поленницы действовал осторожно, грузился без стука. Дрова — это было уже настоящее воровство. Если тулуп никому не нужен, то дрова всегда нужны.

А дрова были отменные, запашистые и смоляные, и сухо, каляно постукивали на морозе, когда Андрей шел с ними на рысях к вагону. Одно за другим он перекидал поленья в вагон и помчался опять к поленнице, но уже не за дровами, а за щепочками для растопки. И у поленницы его настиг радостный гудок паровоза. От неожиданности Андрей присел, закрыв голову руками, ожидая, что сейчас, за гудком, ему врежут меж ушей за воровство. А паровоз уже тронул вагоны.

Андрей успел бы, не так уж и далеко было от домика до товарняка, и тот еще не набрал скорости. Он уже прицелился к поручням проплывающей мимо тормозной площадки, как наперерез ему кинулось что-то черное, обезьяноподобное, обхватило как клещами.

— Пусти! — не соображая, где он и кто, заорал Андрей. Ведь это уходил от него не поезд — уплывала с деликатным и все более частым перестуком на стыках рельсов жизнь. Надежда на жизнь и тепло. Обволакивала вагонной тенью и обжигала, словно варом, мгновенными вспышками лунного света, ломящегося в промежутки между вагонами.

— Куда ты? — увещевало обезьяноподобное, вставшее у него на пути в облике смазчика вагонов, в промасленной до кожаной твердости робе, ласковое, с чумазыми и смеющимися и от этого еще более ненавистными ослепительно белыми зубами. Андрей хотел было укусить смазчика за руку, но глянул на его зубы и сник. Пропало желание кусаться. Смазчик разжал руки:

61
{"b":"120921","o":1}