Мы вошли к ней вслед за Кошоном, викарием инквизиции и еще несколькими — всего человек шесть — восемь; увидев Жанну измученной, удрученной и по-прежнему в цепях, когда я ожидал увидеть ее в совершенно иной обстановке, я не знал, что и подумать. Я был потрясен. До тех пор мне не верилось, что Жанну вновь обвинили, — то есть я, может быть, и верил, но по-настоящему еще не сознавал этого.
Победа Кошона была полной. Раздраженное, озабоченное и кислое выражение, в последнее время не сходившее с его лица, сменилось безмятежным довольством. Его багровая физиономия выражала злорадное торжество. Волоча свою длинную мантию, он с важностью приблизился к Жанне и долго стоял, расставив ноги, наслаждаясь видом своей несчастной жертвы, доставившей ему высокое положение в Церкви, на службе кроткого и милосердного Иисуса, Господа нашего и Спасителя… если только англичане сдержат данное ему обещание; сам-то он никогда не выполнял своих.
Судьи принялись допрашивать Жанну. Один из них, по имени Маргери, человек наблюдательный, но неосторожный, заметил смену одежды и сказал:
— Тут что-то неладно. Как же она могла взять эту одежду без постороннего вмешательства? А может, и хуже?
— Тысяча чертей! — яростно взревел Кошон. — Придержи язык!
— Арманьяк! Изменник! — закричали стражники и направили на Маргери острия своих пик. Они едва не закололи его на месте, и после этого бедняга больше уже не пытался вмешиваться в допрос.
Другие судьи продолжали:
— Почему ты снова надела мужскую одежду?
Я плохо расслышал ее ответ — как раз в эту минуту один из солдат уронил свою алебарду, и она с грохотом упала на каменный пол, но, кажется, Жанна сказала, что сделала это по собственной воле.
— Но ведь ты обещала и клялась, что больше ее не наденешь.
Я с волнением ждал ее ответа, и он оказался таков, какого я ожидал. Она произнесла спокойно:
— Я не думала и не намеревалась давать такой клятвы.
Так я и знал. В четверг, на помосте, она не сознавала, что говорит и что делает; ее теперешний ответ подтверждал мою догадку. Потом она добавила:
— Но я все равно имела право снова надеть ее, потому что вы сами не сдержали слова; ведь вы обещали допустить меня к мессе и к причастию и снять с меня эти цепи, — а они все еще на мне, как видите.
— Однако ж ты отреклась от своих еретических заблуждений и особо обязалась никогда больше не надевать мужскую одежду.
Жанна с тоской протянула к этим бесчувственным людям свои закованные руки и сказала:
— Легче умереть, чем жить так дальше. Но если бы с меня сняли оковы и дали помолиться в церкви и причаститься, если б меня перевели в церковную тюрьму и приставили ко мне женщину, я бы во всем стала вас слушаться и все делать, как вы скажете.
Кошон насмешливо фыркнул в ответ. Выполнить данные ей обещания? Это еще зачем? Обещания были хороши, пока из них можно было извлекать выгоду и склонять ее к уступкам. Теперь они уже сослужили свою службу — надо придумать что-нибудь более новое и действенное. Жанна надела мужское платье; этого, пожалуй бы, и довольно, но нельзя ли еще как-нибудь ввести ее в грех, чтобы было верней? И Кошон спросил ее, не беседовали ли с ней Голоса после четверга, при этом он напомнил ей об ее отречении.
— Да, — ответила она.
Оказалось, что Голоса говорили с ней об ее отречении, и я думаю, что именно от них она и узнала про него. Она вновь подтвердила, что верит в свою небесную миссию, с невинным видом человека, который и не подозревает, что уже отрекался от этих самых слов. Я еще раз убедился, что в то утро, на помосте, она поставила свою подпись бессознательно. Наконец она сказала:
— Голоса сказали мне, что я поступила очень дурно, признав себя виновной. — Она вздохнула и простодушно добавила: — Меня вынудил к этому страх перед костром.
Так и есть: страх при виде костра заставил ее подписать бумагу, содержания которой она тогда не поняла, — а поняла позже, благодаря Голосам и из слов своих гонителей.
Сейчас она была в здравом уме и менее измучена. К ней снова вернулось мужество, а с ним — врожденная правдивость. Она снова спокойно и смело говорила правду, хоть и знала, что этим предает свое тело огню, которого так страшилась.
Ответ ее был обстоятельным и откровенным. Она ничего не пыталась смягчить или утаить. Я содрогался: ведь она произносила себе смертный приговор. Это же думал и бедный Маншон. В этом месте протокола он написал на полях: Responsiо моrtifеrа — Роковой ответ.
Все присутствующие понимали это. Наступило молчание, какое бывает у постели умирающего, когда его близкие прислушиваются, затаив дыхание, и шепчут друг другу: «Кончено».
Да, все было кончено. Но Кошон, желая упрочить свою победу, задал еще такой вопрос:
— А ты все еще веришь, что твои Голоса принадлежат святой Маргарите и святой Екатерине?
— Да, их посылает ко мне Господь.
— А ведь тогда, на площади, ты все отрицала.
Тут она ясно и прямо заявила, что никогда не имела намерения это отрицать, а если — я отметил это «если» — на площади она что-то отрицала и от чего-то отступалась, то это было неправдой и было вынуждено у нее боязнью костра.
Вот видите — опять то же. Она не понимала, что делала; ей всё уж потом растолковали Голоса и эти люди.
Затем она положила конец тяжкой сцене, произнеся следующие слова, в которых звучала бесконечная усталость:
— Пусть бы уж меня покарали сразу. Дайте мне умереть. Я больше не в силах выносить заточение.
Дух, рожденный для солнца и свободы, так томился, что любое избавление было для него желанным, даже такое.
Некоторые из судей ушли смущенные и опечаленные; другие — отнюдь нет. Во дворе замка граф Варвик с пятьюдесятью англичанами нетерпеливо ожидал известий. Завидев их, Кошон крикнул им со смехом — да, он только что загубил беззащитное создание и мог смеяться:
— Не тревожьтесь, с ней покончено!
Глава XXIII. Час близится
В молодости мы легко впадаем в отчаяние — так было со мной и Ноэлем. Но зато и надежда легко воскресает в юных сердцах — так было и с нами. Мы снова вспомнили неясное обещание Голосов и повторяли друг Другу, что избавление было обещано «в последний миг»; тогда он еще не наступил, но теперь уж наверняка наступил, теперь-то и придет избавление: подоспеет король, подоспеет Ла Гир, а с ним наши старые боевые товарищи, а за ними вся Франция! Мы снова повеселели, и нам уже слышался бодрящий звон стали, боевые кличи и шум схватки; нашему воображению уже рисовалась пленница на свободе, без оков, с мечом в руке.
Но этой мечте не суждено было сбыться. Поздно вечером вернулся Маншон и сказал:
— Я только что из темницы. У меня есть к тебе поручение от несчастной девушки.
Поручение ко мне! Если бы он наблюдал за мной, я, вероятно, выдал бы себя, — он увидел бы, что мое равнодушие к судьбе узницы было притворным: я был застигнут врасплох и так взволнован, так тронут оказанной мне честью, что мои чувства, вероятно, отразились у меня на лице.
— Поручение ко мне, ваше преподобие?
— Да. У нее есть до тебя просьба. Она сказала, что заметила моего писца, то есть тебя, и что у тебя доброе лицо, — не окажешь ли ты ей услугу? Я поручился, что ты не откажешь, и спросил, в чем дело. Она сказала, что хочет просить тебя написать письмо ее матери. Я сказал, что ты, конечно, напишешь; что я и сам охотно это сделаю. Но она ответила: «Нет, вы и без того обременены хлопотами, а молодому человеку нетрудно оказать эту услугу неграмотной, которая не умеет писать». Я уже хотел послать за тобой, и она просияла. Бедное, одинокое дитя, можно подумать, что ей обещали свидание с другом! Но мне не разрешили. Я долго добивался, но сейчас там очень строго, и вход воспрещен всем, кроме должностных лиц. Как и вначале, к ней не допускают никого из посторонних. Я вернулся и сказал ей об этом; она вздохнула и опять запечалилась. Вот что она просит тебя написать матери… слова какие-то странные и непонятные, но она сказала, что мать поймет. Ты должен написать ее родным и землякам, что она любит их всем сердцем, но чтобы они ни на что не надеялись, потому что нынешней ночью ей опять являлось в видении Дерево, и это уже третий раз за год.