– Ты встал, а Банка спит, – и Аннушка удивленно развела руками.
– Ванька? Какой Ванька?
– Да этот… Не Никитин, а наш.
– У Штыркиных, ровесник ей. Она вот поднимется в рань, а я ей и говорю: «Ванька еще спит, а ты уже глаза продрала». Ну, а она – тебе.
– О-о, ты меня с Ванькой равняешь! Так вот я тебе… Сергей вскочил с кровати, подхватил Аннушку и закружился с ней по комнате.
– А у меня нашли три вошак, – сообщила Аннушка, почесывая затылок.
– Что ты! Разве об этом говорят? – упрекнула ее Стеша.
Сергей поел и вышел на улицу.
– Сережа! Ты куда? – окликнула Стеша.
– Вот с Анчей на гумно, посмотрим молотилку.
– Утрось Захар был Катаев; тебя спрашивал, – и опять улыбнулась Стеша, очевидно, зная, что ее улыбка нравится Сергею.
«Хорошая какая она у меня…» – залюбовался ею Сергей и тут же нахмурился, вспомнив о Яшке.
В Яшке ему не нравился развязный, доходящий до фамильярности тон, суждение обо всем с наскока, излишняя уверенность в себе. Посадив на шею Аннушку и думая о том, что же в Яшке нравится Стеше, Сергей завернул в переулок и столкнулся с Чижиком.
– Миленький Сергей Степаныч! Вот Степану Харитонычу, – он протянул глиняный кувшин. – Вылечиться ему надо, а он не берет. Продай, говорит. А я разве могу душу продать? За его добро добром хочу, а он – продай. Он как нас всех отхлопотал, на свободе мы все как есть… а тут – продай.
– Что это у тебя?
– Мед. Мед-кормец. Это лекарствие первосортное. Степашке вылечиться надо. Вот и помоги.
– Да как же я помогу, если он не хочет?
– А ты урезонь. Уломай.
Яркое утреннее солнышко. Прозрачной дымкой стелется марево. Пахнет соломой, гумнами. Аннушка на плечах. Чижик, сморщенный, готовый расплакаться… И Сергей махнул рукой.
– Иди, отдай Стеше… Скажи, что я купил. Да только так и скажи.
– Эх, вот и лазейка, вот и лазейка! – Чижик подпрыгнул и побежал в избу.
«Всюду вещь», – подумал Сергей.
Когда он вышел за околицу и слепящим от солнца берегом Волги направился на «Бруски», ему вначале попалась Катя Пырякина. Она, растрепанная, с выбитыми из-под косынки волосами, на ходу застегивая ворот серенькой кофточки, то и дело оглядываясь по сторонам, бежала изволоком. Вслед за ней выскочил Яшка Чухляв. Заметив Сергея, он, точно ошпаренный, метнулся обратно и кинулся вверх по оврагу.
«Что это такое? – подумал Сергей и остановился. – Ах, да, да, – догадался он. – Вот сволочь! Стешка только о нем и думает, а он… Ну да, конечно…»
Поднявшись на возвышенность, он посмотрел на «Бруски». На «Брусках», ближе к Волге, почти над обрывом стоял старый, полуразрушенный, из толстых сосновых бревен, бывший барский дом. Крыша дома покрылась зеленым мхом, коробилась, местами была залатана новыми светлыми досками. Этот дом вызвал у него воспоминание о барине Сутягине. Но как ни старался Сергей представить себе барина – никак не мог: вместо барина в памяти всплывала стая лохматых, злых собак. Дальше, за бывшим барским домом, тянулся парк – дубовый, вперемежку с березами. Дубы были старые, ноздрястые, иные уже лысели с верхушек, таращась во все стороны оголенными рогульками, иные еще крепко держались, сумрачно поглядывая густой зеленью листвы. В парке же, ближе к берегу Волги, зияли овраги, заросшие молодыми побегами, курослепником. А в стороне от парка, прислонясь к стене землянки, выпятив вперед сошники, как рога, стояла соха и, казалось, собиралась пырнуть всякого, кто приблизится к ней.
Около парка рядом с трактором виднелась молотилка.
3
Молотилку артельщики привезли несколько дней тому назад, и стояла она наготове – широкая, с разинутым ртом. И за эти дни, пока Николай Пырякин собирал молотилку, Степан Огнев, жилистый, сухой, носился по селу, сколачивал тех, кто желал молотить хлеб машиной. Но мужики, разводя руками, пятились от Степана, словно им предлагали нырнуть в омут.
– Да, Степан Харитоныч, – говорили они. – До жнитва еще палкой не докинешь, далеко, а ты уж молотить. Вот постой, хлеб с поля свезем, а там видать будет. Да еще бают, машиной хлеб прокоптишь.
– Балбесы. Ну, и балбесы, – сцепив зубы, процедил Степан и через Крапивный дол махнул в Заовражное, к Захару Катаеву.
Захар Катаев, обозленный переделом и тем, что у него на Винной поляне отняли раскорчеванный им ланок, несколько дней не вылезал из сенника. Вышел он к Степану лохматый, весь в соломе.
Степан набросился на него, и, советуя ему сбрить густую бороду, подсмеиваясь над недокрытым углом его сарая, занес его группу в список на молотьбу машиной.
– Ты вот это допрежь давай, а я пошел.
– Да ты это… Степан! Степашка! Постой-ка! Рысак… Степан убежал.
Таким же прытким Степана ловил иногда Чижик и изливал перед ним «душу».
– Надоело, – отрезал ему раз Степан. – Ты поёшь много… и то, и другое, и жизнь-то мы свою усдобили… Ты иди к нам… Вот тогда тебе и поверю.
– Да, Степашка… у меня ведь… хвост ведь в землю ушел. Я-то пойду, а старуха?
– Подавай заявку… Разговору больше не может быть, – и Степан снова побежал по улицам, тормошил широковцев, отбирая тех, кто побывал на фронте. Вскоре около «Брусков» сбилась группа в шестьдесят два двора. А под конец и Чижик подал заявление в артель, прося принять его с бабушкой и сорока двумя ульями пчел. За Чижиком потянулись его племяши, родные… Это ошарашило широковцев, это докатилось до Полдомасова, где у брата лесничего и торгаша Петра Кулькова гостил Плакущев. Плакущев тайком прислал записочку Никите Гурьянову, и Никита, заложив Воронка, укатил в город. Вслед за ним укатил и Степан Огнев.
Все в этом видели какую-то азартную игру, но никто Степану не перечил, только Панов Давыдка, кружась около молотилки, покачивая безволосой головой, ворчал, стараясь сбить на свою сторону и Николая Пырякина.
– Как бы опять он не сорвался, Степан-то. Вон ведь сколько народу нагнать хочет. А что с ним, народом, делать будешь? Он, народ, хуже скота. Мне скота дай сто голов – управлюсь. Мы тут все разодрали, а они на готовенькое идут… Ты, Коля, ближе к нему стоишь, обратай-ка его, скажи: у всех нутро воротит от его дел.
– И чего ты, дядя Давыд, нос повесил? Вот постой, заиграем во все колокольчики… – Николай посмотрел крутом и еще раз проговорил: – Сейчас скучно, а тогда во все колокольчики заиграем.
Давыдка нахмурился.
– Заиграешь, когда зубы на полку положишь.
Степан вскоре прислал из города телеграмму, вызвал Николая. Прошло несколько томительных дней. За эти дни Давыдке удалось сбить на свою сторону Ивана Штыркина. Завозился и Чижик с племяшами.
– Действительно так. Зря, пожалуй, пошел Степан, – глухо гудел Штыркин, царапая короткими пальцами затылок, и тут же добавил: – А может, и не зря? Нет, по всему видать, зря…
В субботу под вечер Николай Пырякин приехал из города на грузовике и привез три жатки.
Навстречу Николаю вылетел Иван Штыркин.
– Ну! Откуда такой подарочек, Коля?
– Сорока на хвосте принесла. Сымайте жатки! Чего рты разинули?
– Хе! Команда какая у тебя, Коля, явилась, – и, подозвав к себе Давыдку, Штыркин прочел на металлической доске, прибитой на боку грузовика: «От рабочих цементного завода «Большевик» сельскохозяйственной коммуне «Бруски». – Коммуне? – удивился он, топыря пальцы. – В коммуну нас, псы, превратили. Ну, теперь заработаем, держись!
Все некоторое время молчали. Бабы стояли в ряд, пряча руки под мышками, мужики смотрели то себе под ноги, то на грузовик, то на ребятишек, бегущих из Широкого по пыльной дороге.
– Все это денежки ведь, – Давыдка Панов сморщился. – За это за все платить надо.
– А ты бери, – Штыркин широко загреб руками. – Коли дают – бери.
– «Бери»! Проберешься, пожалуй.
Но люди уже хлынули, и Давыдка Панов не в силах был удержать поток этот.