Сравнение было неожиданным и забавным. И Лебесис рассмеялся. Громко, совсем забыв о предосторожностях.
— Да, да, волосатая айва, — со смехом повторила Мери.
Теперь они смеялись оба. Потом Мери закашлялась. И так, еще смеясь и кашляя, она приподнялась и вытянула руку, словно тонула и старалась выплыть, и выражение ее лица внезапно изменилось: страх, непонятный страх сковал ее черты.
— Тс-с-с! — прошептала она. — Тихо! Тс-с-с!
И оба они застыли — безмолвные, с окаменевшей на губах улыбкой, глядя друг на друга круглыми от волнения глазами, совсем как дети, расшалившиеся было за партой и вдруг притихшие, потому что с кафедры их увидел (а может, все-таки не увидел?) учитель. Строгий, уважаемый, любимый учитель.
В дальнем конце коридора раздавались шаги. Как скрипнула дверь, ни Мери, ни Лебесис не слышали, этот звук утонул в их смехе, и теперь до них доносились уже шаги, неуверенные, нетвердые, сонные, шарканье домашних туфель, потрескивание старых половиц. Чем ближе становились шаги, тем ярче разгорался в глазах Лебесиса страх, словно тот идущий по коридору человек все ближе и ближе подносил к его лицу свечу, которую держал сейчас в руке.
— Свет! — потянулся к лампе Лебесис. — Давай погасим свет!
— Нет! — остановила его Мери. — Он не войдет.
— Давай погасим!
— Нет, — повторила Мери и посмотрела на Лебесиса так, как будто хотела сказать: он не войдет, а если бы и вошел, лезть под кресло я не собираюсь...
Между тем шаги и скрип расшатанных половиц раздавались уже около двери. Вот они поравнялись с дверью и стали удаляться в сторону кухни.
Напряжение и тревога пролетевших минут сдавливали горло мертвой хваткой, но было что-то еще, может быть самое важное: этого человека, старого и больного, который, шлепая туфлями, направлялся сейчас в туалет, Лебесис любил. Любил и преклонялся перед ним.
В гимназии господин Димитрис появился года за два до того, как они ее окончили. Однако с его фамилией им приходилось сталкиваться и раньше. С первых классов гимназии они учились по его переводам из древних, в афинских журналах печатались его статьи, и даже в старых подшивках, которые удавалось раздобыть у родственников или чаще всего в приемных у адвокатов и врачей, нет-нет да встречались его публикации. Иными словами, они знали его заочно как филолога с блестящим именем, и это был как раз тот случай, когда блестящее имя не тускнеет при близком знакомстве. Дети любили его, любили и побаивались, и это глубокое чувство преданности, которое обычно вызывают все настоящие педагоги, испытывал и Лебесис. Но как же тогда могло случиться, что он здесь, за дверью, и не только этой ночью...
Мери вышла замуж в последнем классе гимназии и осталась без аттестата: сдавать экзамены мужу она не захотела... Как получилось, что они поженились? О чем думал тогда он и о чем думала она, да и думала ли она о чем-нибудь вообще? Даже сейчас, десять лет спустя, она не смогла бы хоть сколько-нибудь определенно ответить на эти вопросы, которые посторонним казались совершенно ясными. Все было известно: и о векселях, и о заложенной недвижимости, и о запутанных счетах, оставленных ее отцом в тот полдень, когда его нашли в конторе с простреленным сердцем... Все это люди знали, но они не знали другого. Не знали о горечи и скорби, переполнявшей душу Димитриса. Не знали, что слова объяснения произнесла она. И если кто-то и принимал на себя роль покровителя, то никак не учитель, пожилой и беспомощный. Выходя за ворота гимназии, он вряд ли представлял, куда ведет та или иная улица. Он плохо ориентировался в жизни, зато гимназию знал хорошо и правил ею мудро, как правит своей духовной паствой просвещенный, многомудрый пастырь. Впрочем, так было... Теперь же там заправляли другие, а Димитрис был только именем и тенью. Сейчас гимназией не правили, а командовали. Командиром был преподаватель физкультуры Гаруфалис, а другой молодой преподаватель, физик Делияннис, тщательно перерыл всю библиотеку и найденные бюллетени педагогического общества, статьи и стихи Димитриса вырезал и подшил в дело... За эти полтора года и состарился Димитрис. И тут снова на арену вышла Мери: она нацепила бело-голубые тряпки с блестящими пуговицами и знаками отличия и вот уже больше года пила сию горькую чашу...
...В коридоре опять заскрипели старые половицы. Тук-тук-тук — нетвердыми шагами возвращался Димитрис, словно слепой старец, нащупывающий дорогу палкой... И снова в глазах Лебесиса задрожал, заметался огонь свечи.
Однако шаги прошелестели мимо.
— Ох! — глубоко вздохнул Лебесис, а Мери, сидевшая до той минуты неподвижно, с застывшим взглядом, вдруг словно надломилась и, уронив голову ему на грудь, расплакалась горько и безутешно.
Она плакала, а Лебесис гладил ее волосы.
Потом Мери поднялась, вытерла слезы и заговорила. Она больше не может. Нужно бросить все и уехать.
— Уедем, — кивал головой Лебесис.
— Да, да, уедем! Поедем в Афины! Сегодня! Сейчас!
Афины были вероятным приютом. И они помнили о них всегда, как помнят обычно о том, что на случай крайней нужды где-то далеко есть надежный покровитель.
— Афины, Афины, — повторил Лебесис с невольной усмешкой.
— А почему бы и нет? Поедем! И ты опять пойдешь к Маврокефалосу...
Лебесис служил тогда в Мегара, а Мери и Димитрис отправились на родину Димитриса под Карпениси, в деревеньку, которая называлась Большая. Димитрис остался там, а Мери одна ненадолго поехала в Афины. Туда же, получив отпуск, примчался из Мегара Лебесис. Денег у них не было — лишь кое-какая мелочь на карманные расходы в сумочке у Мери. Вот с этой-то мелочью Лебесис пошел играть в биллиард к Маврокефалосу. О том, что произошло в тот вечер, можно было бы рассказать целую историю. Историю переменчивого счастья — проигрышей и выигрышей, — которая чаще всего заканчивается полным проигрышем, и тогда остается только встать и уйти. Но вот уже на лестнице ты вдруг обнаруживаешь в кармане двугривенный или полтинник. И возвращаешься и выигрываешь... На те деньги они провели в Афинах шесть незабываемых дней — театры, рестораны, таверны. Поездка на пароходике на Эгину, а потом на машине в Фалиро, Сунион, Марафон...
— Ладно, так и сделаем, — соглашался Лебесис, понимая, что и Мери не оставит Димитриса, и он сам не покинет мать и сестру. Проку им от него немного, но все-таки поддержка и утешение. Так они и будут влачить свои дни втроем, сообща выколачивать арендную плату за первый этаж своего дома, переоборудованный под магазин, и ждать тех грошей, что в августе приносит арендатор их надела, который не приносил бы ничего или приносил бы намного меньше, если бы не знал, что в доме есть мужчина.
* * *
Два дня спустя в маленький кабинет областного управления, где в царстве сейфов владычествовал офицер особого отдела, уроженец Кефалонии, стремительно, в приподнятом настроении вошел Панайотакопулос.
— А! — радостно приветствовал его кефалонит. — Салют покорителю! — И, видя, что Панайотакопулос удивлен, тотчас же охотно пояснил: — Когда мне сказали, что ты задержался еще на день, а потом упомянули о лагере...
— Хе-хе! — коротким смешком откликнулся Панайотакопулос.
— Что ж, я рад! А то многие пробовали, да не вышло...
От Панайотакопулоса не ускользнула двусмысленная усмешка кефалонита.
— Я ведь все-таки не какой-нибудь заезжий чужак... — И, сразу посерьезнев, сообщил, что завтра отправляется в столицу и счел своим долгом зайти и поделиться впечатлениями. — О друзьях-земляках. То, что видел и слышал сам — со стороны, беспристрастно...
Кефалонит выслушал его. О том, что произошло в лагере, он узнал еще вчера: неблизкий путь до города Панайотакопулос проделал пешком и поздно ночью постучался в дом к мэру.
Однако он не прервал Панайотакопулоса и дал ему высказаться до конца. Потом выдвинул ящик письменного стола и вынул несколько листов бумаги.
— Все это очень серьезно, и я попрошу тебя изложить письменно... Сядь и напиши. И будь спокоен: я использую это как надо...