С этими словами он открыл дверь и впустил Кацимбасиса в кабинет. Метаксас встал и слегка дрожащим голосом произнес:
— Господин министр, решение об установлении диктатуры принято. Я имею согласие короля! К сожалению, другого выхода у нас нет. И так уже коммунисты убеждены, что их час настал... В качестве орудий своей политики они используют лидеров так называемой либеральной группировки...
Аристидис слушал слова премьера, но глядел на спину Кацимбасиса. Спина министра генералу не понравилась. Было в ней какое-то напряженное ожидание и лихорадочное волнение. Генерал заметил, как нервно сплелись пальцы Кацимбасиса и все тело его стало подергиваться, точно в тике. «Тьфу ты черт! — подумал генерал. — Чего доброго упрется!» Эта мысль привела его в некоторое замешательство: такой вариант он не предусмотрел и не знал, что нужно будет предпринимать. Чем больше он наблюдал за спиной Кацимбасиса, тем более вероятным ему казалось, что Кацимбасис не согласится. «Писака! Бумажная крыса! — возмущался генерал. — Говорят, учился в Европе, книги пишет... Ну чего от такого ждать? Боюсь, что начало будет неудачным, зря я не выбрал Бузиса...»
Между тем премьер продолжал:
— На завтра назначена забастовка рабочих. Она хорошо подготовлена и, согласно официальному заявлению депутатов-коммунистов, сделанному тридцать первого июля и выдержанному в оскорбительных для правительства тонах, призвана перерасти в своего рода гражданскую войну и коммунистическую революцию. Эти события, господин министр, начнутся завтра утром. Что прикажете делать?
Спина Кацимбасиса немного успокоилась, но все-таки еще подергивалась. И тогда Аристидис решил вмешаться.
— Простите, господин премьер. Вы говорите — завтра, а я полагаю, что события у ж е н а ч а л и с ь, Впрочем, я выразился неточно: не полагаю, а располагаю неопровержимыми данными. Я не доложил раньше, чтобы не беспокоить вас в столь ответственный час... Так вот... В провинции волнения начались еще вчера ночью, на жизнь мэра совершено покушение, во главе бунтовщиков — портных, сапожников, маляров и так далее — стоят некто Митопулос, известный анархист, и еще один люмпен, не раз уже бывший зачинщиком подобных выступлений... Простите, я ошибся, — вдруг вспомнил генерал, — не Митопулос, а Дондопулос, его фамилия у меня записана, и недоразумений быть не может...
— Что вы знаете о жертве? — осведомился премьер.
— Один из самых способных работников провинциального самоуправления и по убеждениям истинный эллин! — ответил генерал и, обращая дула своих глаз на Кацимбасиса, торжественно добавил: — За эти достоинства, господин премьер, он едва не поплатился жизнью!
— Да, да, — произнес премьер. — Вот до чего мы докатились. А каково сейчас состояние мэра?
— Его состояние продолжает оставаться критическим. Но это еще не все. Согласно одному из полученных мною сведений, нападению подверглась и супруга мэра, ей нанесен удар в голову, и теперь она даже не узнает своего мужа.
«Мое сообщение произвело сильнейшее впечатление. Разумеется, это был прыжок в пустоту, и, как выяснилось потом, все, что я сказал о супруге мэра, не соответствовало истине. Истину я узнал на другой день, когда исправить ошибку было уже невозможно. Позднее, встречаясь с этой прелестной дамой при дворе И на других приемах, я испытывал некоторое замешательство, однако со временем мы обратили дело в шутку Когда господину премьеру было угодно меня поддразнить, я неизменно отвечал, что мои слова почти соответствовали действительности и были бы вовсе неуязвимы, если бы я сказал, что супруге мэра нанесен удар не в голову, а в сердце. Ну да ладно, об этом довольно! Что касается остальной части сообщения, то здесь моя интуиция сработала безупречно. Два дня спустя доклад жандармского управления полностью подтвердил мои слова: Дондопулос действительно оказался старым коммунистом с богатым опытом пропагандистской работы — типографии, газеты и прочее — и, как указывалось в донесении, принадлежал к той же «ячейке», что и другой бродяга по имени Джим, или Ибрагим, или Лингос, или фигурист, совершивший массу преступлений, и каждый раз под новой кличкой. Когда я закончил сообщение, господин премьер произнес: «Вот видите, уже началось. Итак, господа, пора решать: или мы изменим способ правления, или к правлению страной придут другие. Мы обязаны сделать выбор...» Я опять посмотрел на Кацимбасиса. Теперь его спина выглядела совсем иначе. Она не подергивалась, руки спокойно лежали по швам, линия плеч была безукоризненно ровной. Никакого сравнения с тем, что я видел несколько минут назад. Сейчас передо мной стоял здравомыслящий человек, и я уже нисколько не сомневался, что он поставит под указом свою подпись. Вот вкратце история «первой подписи», которую я рассказал в этой главе».
Этой фразой генерал Аристидис Куременакос заканчивает главу своих мемуаров, носящую название «Первая подпись».
СЕРЖАНТЫ И ЕФРЕЙТОРЫ
Знавал я на своем веку с е р ж а н т о в и е ф р е й т о р о в, которые здравствуют и п о с е й день полковниками и майорами.
А. Пападиамантис
Можете дать ему лет двадцать пять. Невысокий, щуплый. Если угодно, наделите его некоторым изяществом. А теперь облачите его в мундир, как будто созданный для того, чтобы оттенять утонченность. Темно-синее сукно, первосортное, английское. Галстук, сверкающий белизной, как нагрудник ласточки. Проймы оторочены золотистой тесьмой, на плечах погоны с золотыми звездами. Белые гетры, темно-синяя пилотка, талия стянута кожаным ремнем, пряжка сияет в центре, как чистейший янтарь.
Он стоит навытяжку перед письменным столом. За столом сидит шеф, пожилой, сухощавый, с подвижными чертами лица и маленькими быстрыми глазами. Во взгляде шефа любопытство и удовлетворение.
— А ведь я узнал тебя! Когда я служил в гимназии в Гревена, ты учился у меня год или два... Еще вчера...
Да, еще вчера, на параде, он обратил внимание на этого молодого командира, который провел перед четой новобрачных — наследником престола и его юной супругой — гревенскую фалангу.
— Как же, как же... Помню я Гревена... — Генеральный инспектор мечтательно улыбался, протирая очки краешком платка. — Правда, тамошние снега не лучшим образом повлияли на мое зрение... — Он смотрел на юношу приветливо, и в его словах слышалось скорее восхищение дикой красотой горного края, чем досада или обида. — Так вот, там у вас в тридцать втором году я едва не ослеп...
Однако инспектор ошибался. Молодой командир назвал свою фамилию — П а н а й о т а к о п у л о с, и декорации тотчас же сменились. Картина заснеженных гревенских горных вершин погасла в памяти инспектора, вытесненная совсем иными пейзажами: железнодорожное полотно, рельсы, убегающие вдаль среди виноградников и оливковых плантаций; зеленые и желтые луга с яркими огоньками цветов; белые заборы, белые стены домов, белые, выжженные солнцем террасы, где сквозь вьющуюся зелень, словно полные груди, проглядывают апельсины, лимоны и гроздья винограда; пустынные в полуденный час улицы, и мухи, мухи, тучи мух — у высохшего русла речки, у помойных стоков, у выгребных ям, короче говоря — всюду.
На лице инспектора отразилось недоумение.
— Как же так? Какими ветрами?
— Назначение я получил в Гревена. С тех пор служу там.
Если при упоминании о Гревена сердце инспектора с робостью сжималось, то воспоминания о бескрайних просторах, о теплых и благоуханных южных областях королевства приносили ему приятное облегчение. Теперь генеральный инспектор заговорил с особой теплотой и сердечностью:
— Да, да... Ты учился у меня, когда я служил там, на юге... — И все так же тепло и сердечно, но уже чуточку официально добавил: — Молодец, Панайотакопулос, молодец! Поздравляю! Ты добился отличных успехов. Я рад за тебя, и мне приятно, что наше старое знакомство возобновляется именно здесь.