Хотя перед Эриэтой и возвышалась еще горка банкнотов, хотя Ибрагиму удалось пока только вернуть свои деньги, бывалые игроки уловили, что в игре наступил перелом. «Наконец-то!» — усмехнулись они и облегченно вздыхали, радуясь, что спало напряжение, так долго их не отпускавшее. Теперь они говорили уже не шепотом, а в полный голос. Старики, у которых давно уже заболела поясница, посмеиваясь, расходились по своим местам: «И этот туда же... Доигрался...»
Кто-то сел играть в вист, кто-то заказал кофе, но внимание к столу Ибрагима не ослабевало. Время от времени прибывали вести о новых поражениях Эриэты.
— Хе-хе-хе... Доигрался... Теперь спустит все до последней копеечки... Разгром, братец ты мой, разгром, точь-в-точь как в Малой Азии...
Почти все эти старики некогда участвовали в малоазиатской кампании. Однако дело это было давнее, к тому же, обладай они тогда стойкостью и силой духа Эриэты... Впрочем, что там говорить, исторические параллели — вещь ненадежная: поначалу сходство кажется явным, но потом вдруг происходит какое-нибудь событие, переворачивающее всю картину и обращающее ее в свою противоположность. Именно так произошло в тот вечер. От игорного стола Ибрагима вдруг донеслось тихое «ах», и старики ветераны, коротавшие время за вистом, встревожились и повскакали с мест.
— Что там?
И сразу подумали, как бы унести ноги.
Преподаватель гимназии Сотирхопулос, страдавший от скуки (крупный филолог, уже много лет в провинции, холостой, зловредный, с лицом, изъеденным оспой), а потому проводивший ночи в барах и других пользовавшихся дурной славой заведениях, со своего отдаленного столика тоже наблюдал за игрой. Теперь он торжествующе поднял палец и с ликованием в голосе произнес:
— Крушение потерпевший и всего лишившийся!
Он изрек это как оракул и был уверен, что его не поймут, однако ветераны войны поняли.
— Кто? — в один голос спросили они.
— Он! — Сотирхопулос устремил свой длинный, как линейка, палец в сторону побелевшего Ибрагима. — Он! Селим эль Махмуд Ибрагим. Деньги отдавший и ни с чем оставшийся!
Потом он обратил свой палец-линейку на Эриэту и продекламировал:
Кто же видел когда-либо в Аттике
Льва или зверя, ему подобного?
Однако никто его уже не слушал. Все бросились к столу и, не веря глазам своим, глядели то на черные волосы фигуриста, ниспадающие на море банкнотов, то на Ибрагима, стоявшего с опущенной головой, выброшенного на мель и потерявшего разом и деньги и престиж.
* * *
Игра закончилась на рассвете. Ибрагим пил одну чашечку кофе за другой. Джима он предупредил, чтобы тот не отходил от Эриэты ни на шаг.
— Ни на секунду! Ни на полшага — до завтрашнего вечера, пока снова не приведешь его сюда. А до той минуты смотри в оба, и если вздумаешь закрыть глаза, то я тебе потом закрою их навсегда...
— Ладно! Будь спокоен, — сказал Джим и пошел провожать Эриэту в гостиницу.
Правда, в гостиницу они направились не сразу, а заглянули по дороге в только что открывшуюся молочную Минаса, выпили горячего молока и съели взбитые сливки с медом.
— Ешь, ешь, сколько влезет, — приговаривал приятель Джима. — Со мной не пропадешь.
Наевшись сливок и меда, Джим ощутил в себе те добрые чувства, которые испытывают сытые люди. Душа его раскрылась, подобно цветочному бутону, и он поведал Эриэте все, что сказал ему Ибрагим.
— Да они не в своем уме, — засмеялся фигурист. — Чтобы я удрал? Просто они меня еще не знают!
— А я говорю, что лучше всего удрать, — советовал Джим. — Они ведь и ножом пырнуть могут...
— Меня? Посмотри-ка... — Фигурист расстегнул рубашку и показал Джиму амулет — маленькую иконку богородицы, висевшую у него на груди. — Она убережет меня от всего...
— Да ты что? — удивился Джим. — Думаешь, поможет тебе твоя иконка? Пойдем-ка лучше вместе на утренний поезд, уедем в Афины, мне много не надо, дашь на первое время сотни две, пока я куда-нибудь не пристроюсь...
— Я, Джим, дам тебе не мало, а много. Вот заберем у них сегодня вечером все подчистую, а завтра утром уедем. Когда, говоришь, утренний поезд?
— Полседьмого.
— Ну вот, завтра в полседьмого. С вечера возьмешь билеты... Эх, хочется мне обыграть их еще разок! — сказал Эриэта и, вынув из кармана пачку денег, протянул ее Джиму. — А пока сделаем так. Я вздремну часа три, а то от недосыпания у меня бывает аллергия. Кожа, понимаешь, очень чувствительная... А ты бери деньги, поди поспи, а потом сбегай в магазин, купи мне флакончик цветочной воды и тюбик хорошего бриллиантина. Ну а в обед приходи в гостиницу, угощу тебя, как султана... Идет?
— Пошли, — ответил Джим. Он проводил друга до гостиницы и отправился спать к себе домой.
Ибрагим беспокойно спал на трех, сдвинутых стульях и видел сон, будто он, Ибрагим, в окровавленной чалме и с ятаганом в руке вырезал по меньшей мере половину Пелопоннеса[13]. Джим спал, обвязав голову мокрым полотенцем, чтобы не топорщились волосы. Преподаватель Сотирхопулос пил молоко в молочной Минаса и размышлял, где бы провести еще часа два до тех пор, пока город не пробудится, только тогда он отправлялся спать. Исполняющий обязанности мэра Филипп уже проснулся и обдумывал три вопроса. Во-первых, новая мазь для укрепления волос не помогает и волосы падают пучками, поэтому, видно, придется отказаться от мазей и написать в Афины своему дяде — генералу, чтобы прислал ему хороший парик. (Сам генерал носил парик давно, парик был замечательный, и никто не подозревал, что волосы у генерала не настоящие.) Во-вторых, думал Филипп о том, что пора внести окончательную ясность в свое положение и подписывать бумаги не как и. о. мэра, а как мэр; пора поверить самому и уверить других, что он теперь полноправный хозяин положения. Об этом следовало бы переговорить с номархом и на всякий случай написать дяде-генералу, близкому другу нынешнего министра внутренних дел генерала Скилакиса и доброму знакомому самого премьера. В-третьих, думал Филипп о том, что настало время и здесь, дома, поставить все на свои места и вернуть Анету сюда, в широкую супружескую кровать...
...А в это самое время Эриэта с портфелем под мышкой проскользнул в вагон первого класса утреннего афинского поезда и вошел в свободное купе. Отодвинув занавеску, Эриэта с беспокойством следил за тем, что происходит на вокзале и на улице, ведущей к вокзалу. Все было спокойно. Наконец в дверях вокзала показался старик начальник с тремя золотыми нашивками на рукаве. Он посмотрел направо, потом налево. Снова направо, опять налево. Медленно поднес ко рту свисток и зажал его губами. «Ну свисти же, свисти, пресвятая богородица!» — перекрестился фигурист и поцеловал свой амулет.
Старик засвистел. Поезд тронулся и, точно по глади вод, плавно, бесшумно заскользил по рельсам. «Чуф!» — раздался наконец голос паровоза. «Поехали! Попробуйте теперь догнать!» — обрадовался молодой фигурист и вскочил на ноги. Он снова вынул икону богородицы, поцеловал ее и, бережно удерживая в сложенных ладонях, протанцевал с ней, как с дамой, несколько невероятных па, пока не открылась дверь и не вошел кондуктор.
— Никак не найду билет, наверно обронил, — сказал фигурист. — На вот, держи, в обиде не будешь!