Королева имеет на лице кроткую радость, с коей она уже выходила поблагодарить горожан за гостеприимство. Радость — поскольку так положено, а кроткую — потому что после Орлеана ей все происходящее непонятно, даже сравнивать не с чем, что делать, как к чему относиться — неясно. Остается только терпеливо любить свой верный добрый народ и улыбаться ему из окна. Ко вполне искреннему удовольствию народа: королева молода, недурна собой, про нее все слышали, но никто еще не видел… а междоусобицы теперь не будет, есть, что праздновать.
Если, если случится чудо, и выходка на пристани окажется первым и последним ее деянием такого рода, то все еще не слишком плохо. Править ей давать нельзя, это уже несколько лет назад стало ясно, такой смеси соломы с сеном в голове девицы из королевского рода еще поискать — божественные права монарха, природное положение его, любовь и подчинение подданных из уважения к божественному статусу помазанника… у Марии все это само собой слетало с языка, но в Аурелии это было терпимо. В Каледонии — тоже можно чирикать, но прежде чем чирикать это всерьез, лучше заново ознакомиться с биографиями своих же родителей. Полюбоваться на божественные права и подчинение в действии. Здесь нужно не царствовать — думать, хитрить, выгадывать. Вертеться. Как ее мать вертелась.
Хорошо, что добиваться соответствия действительности своим идеям силой Мария не сможет при всем желании. Силы нет. Все, что есть, будет уходить на выживание. Да и не даст ей никто силы в руки — ни Хантли, ни Мерей, ни Арран. Никто. Ничего, она еще со всей этой сворой познакомится. Она еще с Ноксом познакомится… и тогда с ней станет можно разговаривать.
Факелов в нижнем зале уже зажгли много, горят они ярко. Вообще-то, здесь есть настоящие большие люстры с двумя наборами — для свечей и для ламп, но, видно, Мерей не успел привести их в порядок. Или поскупился. Это ему не в упрек, он с такой работой за сутки-двое управился, что куда уж на отсутствие настоящих светильников жаловаться. Хотя Мария пожаловалась бы, если бы знала. А, может, и нет. Глаза у Ее Величества совершенно стеклянные, голову на месте, кажется, только черный вдовий воротник и удерживает.
К счастью, наступила полночь — а достойные королевы, еще и носящие траур, хотя сделавшие себе маленькое послабление, дабы обрадовать народ, далее полуночи за пиршеством не засиживаются, даже если зал прибран подобающим или почти подобающим образом. Они убывают наверх в сопровождении дам из свиты, поулыбавшись всем на прощание и даже сказав маленькую речь: она рада вернуться домой, рада видеть всех присутствующих, и так далее, и так далее. Присутствующие в лице Мерея ответили — и они рады, и они надеются, и вообще солнце озарило наши холмы… Солнце, так и сияя, удалилось, а Мерей еще с четверть часа сидел с любезнейшим и восторженным выражением на лице. То ли боялся, что солнце вернется, то ли окружающим показывал, что все замечательно, все у него в руках.
Вот что забываешь в Орлеане — и быстро — это то, как дома пьют. Ведь не вмещается столько в человека. В живого, то есть, не вмещается. В качестве пытки, да — идея замечательная. А вот к такому развлечению каждый раз нужно привыкать. Это, правда, быстро, тем более, что на кое-какие лица трезвым смотреть нету мочи, но все равно поначалу удивляешься.
Смешно вспомнить, но вернувшись сюда три года назад, я вообще не верил, что здесь можно жить — и не пить. Что можно хоть один день с утра до ночи прожить трезвым, и не сойти с ума. А, судя по всем окружающим, они тоже в это не верили. Если залить в себя что-нибудь с утра, можно дожить до обеда, а за это время разобраться с тем, что случилось с ночи. Потом — в обед, чтобы дожить до утра, потому что не исключено, что ужина не будет. Граница — требовательная стерва, от нее только отвлекись, как тряхнет юбкой и уйдет к более внимательному ухажеру.
Потом привык к этому всему — и перестал. А остальные не перестали. Не привыкли, может?..
Вот Мерей, бедняга, столько в себя влил… а ведь почти трезв еще. Что-то мне мэтр Энно говорил про то, как спиртное на людей действует, что, мол, было мнение, что оно не всегда в хмель, а, бывает, еще и в пищу идет… вот, кажется, у нас тот самый случай.
За широкими составными столами — тяжелые доски на козлах — не вся местная свора. Даже очень не вся. Все какие-то младшие члены кланов. Те, кто на лето остался в Дун Эйдине. Блестит наспех отчищенная металлическая посуда — с чеканкой и без, — с нее не столько есть хорошо, сколько драться ей при случае. Основательные такие чаши и подносы. Но драки при Ее Величестве не будет. Скорее уж, все позапоминают обиды, чтобы потом посчитаться.
Джеймс осторожно отодвигает соседа — тот уже пьян достаточно, чтобы этого не заметить, видно, особых забот в этом мире у него нет — и оказывается рядом с Мереем.
Мерей не возражает, улыбку блаженного он уже с лица убрал, теперь пытается запить проступающую мрачность. Утро вечера мудренее, особенно, если вечером перебрать, то с утра все будет казаться таким мудреным, что можно и до вечера с ним подождать. А за эти сутки что-нибудь как-нибудь само устроится, или хотя бы начнет казаться не совсем безнадежным. Сейчас же дражайший лорд-протектор — еще никем не смещенный — явно пребывает в кромешной тоске. Завтра у него это уже пройдет, завтра он будет прыгать вокруг Марии и изображать любящего старшего брата и верного слугу сразу, в одном Стюарте. Но пока у него вид безмысленный, а собственная полутрезвость печалит.
А мы его сейчас еще больше огорчим. Или, возможно, обрадуем.
— На месте некоторых родичей королевы, — говорит Джеймс, — я бы не спешил доказывать кое-кому по ту сторону границы, что я не имел отношения к сегодняшнему спектаклю.
Мерей поворачивает голову… да, меланхолия уже на месте, потому что сил шугануть источник всех бед, у бедняги нет.
— Почему? — говорит он.
— Потому что в казне… ну не совсем в казне, но почти — есть деньги. Потому что я нанял в Арморике втрое больше людей, чем докладывал канцлер. — Джеймс смотрит, как его собеседник с омерзением трезвеет. — А еще потому, кстати, этого не знает никто, кроме Гордона и меня, даже королева не знает, что Его Величество Людовик пообещал своему драгоценному наследнику, что если тот поддержит его во всех южных делах полностью и безоговорочно, то полтора-два года спустя король купит ему те две трети голосов, что указаны в договоре… В свете сегодняшнего, договор пойдет ко дну и визита нам ждать не через полтора года, а этак через три… Но я бы подумал.
О чем думать, Джеймс не поясняет — тезка не вчера родился. Если Мерей будет слишком твердо держать руку Альбы, против Клода у него шансов нет.
— И откуда это все взялось? — спрашивает Мерей. — Неужели герцог Ангулемский расщедрился?
— Да нет… это я, — да кой смысл врать именно Мерею? И все равно узнают, история громкая вышла, и компания не та, чтобы стесняться. — Продал одним людям одну смерть. Она была им очень нужна, — скверно улыбается Джеймс. — А потом продал их самих. Но это уже вышло случайно.
— Знаю я эти случайности.
— Это да… — кивает Джеймс. — Но оно и правда случайно вышло — и очень смешно.
— Ну так повеселите, что ли. С вас причитается.
Джеймс запрокидывает голову к потолку, смотрит на темные балки… а хорошо попортились балки-то, менять придется, а то еще год-два и свалится этот потолок нам на головы. Вот будет зрелище. А с Ее Величества станется новые с монограммой заказать. Потолок — а по нему вензеля. Сказка.
— Да история-то простая. Стою со своими в засаде, жду добычу. А тут на меня самого охотнички нашлись — то ли наши друзья с юга, то ли еще кто, я так и не понял, а спросить потом было некого. И довольно крепко за меня взялись. А тут добыча, как и ожидалось. Видит всю эту свалку, а я там уже на своей стороне на ногах один… и бросается меня спасать. Представляете?
Мерей шевелит бровями, изображая то недоумение, то задумчивость, то недоверие, то изумление — потом долго бранится себе под нос. С завистью.