XXXIV Утренние утехи. Ничтожество, или частное лицо
10 октября 1956
Тёмным утром, когда казалось, что день так и не наступит, когда тусклые огни отражались в лужах и угрюмые пешеходы сталкивались зонтами, человеческая каша съезжала по эскалаторам, вдавливалась в вагоны и колыхалась в подземных туннелях навстречу летучим огням, – утром в понедельник, в комнате-келье баронессы Тарнкаппе нагая девушка тщетно старается выбраться из стеклянной неволи, тусклой белизной отсвечивает исполосованное временем зеркало, и стена над диваном увешана фотографиями баснословной эпохи. Veuillez avoir l’obligeance... Мальчик ёрзает на диване.
Тёмным осенним утром, в свинцовых лучах Сатурна, когда кажется, что день никогда не наступит, в доме на углу Большого Козловского переулка, в комнатке покойной Анны Яковлевны висит на стуле, валяется на полу рубаха мужчины, бюстгальтер и кружевные трусики женщины; двое дремлют после предутренних объятий, он, повернувшись к стене, она с приоткрытым ртом, в путанице волос на подушке, над краем раскладного дивана.
Он проснулся окончательно, теперь и он лежит на спине. Счастливый любовник стряхнул с себя лохмотья сна. Женщина по-прежнему посапывает. Скосив глаза, он видит её плечо и левую грудь, слегка соскользнувшую вниз. Что сулит этот день? Или чем он грозит. Оставаться по-прежнему в подвешенном состоянии, приезжать, возвращаться и снова приезжать в квартиру, где новые жильцы вот-вот должны вселиться в бывшую комнату родителей. Ночевать у Вали в ожидании, когда донесут соседи, нагрянут мусорá, – или всё-таки зацепиться, получить какой-никакой штамп в паспорте. Проклятье труда, о, проклятье труда, – кто из нас не давал себе клятву никогда не работать, “если выйду когда-нибудь на волю”, кто не твердил себе: нет уж, буду лапу сосать, с голоду подыхать, но работать ни-ни, и никто меня не заставит. Увы, проклятье тащилось за ним, как тень. Получить прописку можно, если числишься на работе, а поступить на работу, если прописан.
Прописан-то он прописан, но где?
“Дай взгляну ещё раз”.
Она натянула повыше одеяло. Писатель перевалился через Валентину, зашлёпал в угол, вернулся с предательской книжечкой в сером дермантине. Сумерки одели в серое его тело, он был худ, широкоплеч, с впалым животом, чёрные волосы, начинаясь от пупка, осеняли его пол. Женщина смотрит на тебя. Точнее, смотрит на него.
“Слушай-ка... Ты что, еврей?”
“Мусульманин”.
“Нет, серьёзно”.
“Словно первый раз видишь”.
“Хотела спросить”.
Он пожимает плечами. “С этой точки зрения, еврей”.
“А я и не знала”.
“Мой отец был половинкой. Вероятно, бабушка”.
“Что бабушка?”
“Настояла на том, чтобы...”
“Говорят, евреи...”
“М-м?”
“Говорят, женщинам нравится”.
“Что нравится?”
“Ну, когда член голый”.
“Тебе тоже?”
“Может, и нравится”.
Ого! он растёт. Божественный гриб растёт. Мужчина нависает, разбросанные ноги, как щупальцы, обхватывают его ягодицы. Тяжело дыша, любовники перекатываются на ложе, и, оказавшись наверху, женщина превращает победу мужчины в свой триумф, в свою победу.
Они лёжат рядом. Серый день возвращается в комнату. Серая книжечка валяется на полу.
Две вещи определяют место человека на земле: паспорт и детородный член. Две инстанции решают твою судьбу – чиновник и женщина.
Признаться ли себе в том, что только это у него и есть?
Валентина шарит голой рукой, нащупывает книжечку.
В чём дело, паспорт как паспорт.
Не совсем. Федот, да не тот.
“Вот”, – сказал он.
Загадочная графа “На основании каких документов выдан...”
На основании справки №... и Положения о...
“Ну и что?”
“А то, что в твоём паспорте, например, такой пометки нет. Она означает: вышел из заключения. Я ходил к юристу. Хотел узнать, что это за Положение”.
“И что он сказал?”
“Ничего. Это такая контора адвокатов на пенсии. Cтарые волки. Работают на общественных началах, можно получить консультацию бесплатно. Они там все сидят в одной комнате. Я говорю: вот я вернулся, хочу узнать, что мне положено, что не положено. Он посмотрел на меня и сказал: пойдёмте, я вас провожу. Вышли в коридор, он говорит: я не могу ответить на ваш вопрос. Не все законы подлежат разглашению. Это Положение секретное”.
“Правильно, – сказала Валентина. – Если каждый будет знать... Нам пора, давай одеваться. Слава Богу, что хоть...”.
“Что – слава Богу?”
“Что хоть национальность – русский”.
Тени жильцов уже копошатся на кухне. Чайник вскипел. Она вернулась и рассказывает:
“Ведьма эта, плоскодонка. Тощая, как щепка. Кто это у вас там ночует, посторонних к себе пускаете, вот придут проверять... Я говорю, а твоё какое собачье дело”.
“Но они в самом деле могут проверить. Может, она уже написала”.
“Пускай пишет. Начальник меня знает”.
Начальник милиции её знает, и тот, к кому они собрались, её тоже знает; так-то оно так, а всё же. Отовсюду внимательные глаза следят за тобой. В толпе равнодушных граждан ты словно инвалид на тележке с колёсиками. Вон там впереди маячит синяя фуражка, ждёт, когда ты подъедешь.
Не попадайся на глаза начальству.
Одиннадцатая заповедь, которую русский народ прибавил к Декалогу Моисея. Звенят подковки сапог. Мильтон марширует навстречу. Переберись на другую сторону улицы. Нырни в переулок. Исчезни, испарись. Поздно, он догоняет тебя. Внезапно задребезжал звонок в коридоре: они стоят на лестнице. Звонок! Ты что, не слышишь? Они пришли за мной.
“Да нет там никого...”
Она одевается. Наклонившись, так что её круглые плоды нависают во всей красе, продевает в шёлковые трусы одну полную ногу за другой, хозяйственно заправляет груди в бюстгальтер.
“А я говорю: звонят”.
“Ну, звонят, кто-нибудь откроет”.
“Говорю тебе, один звонок, это к нам”.
Спрятаться в сортире? Соседи шастают в коридоре. Где такой-то? Вон там – пальцем на дверь уборной.
Вздохнув, она накинула на себя что-то, вышла в коридор и вернулась.
Она лично руководит его экипировкой. Скромно, но прилично. Ни в коем случае не бросаться в глаза, но так, чтобы люди видели, что порядочный человек. Хорошо бы ещё что-нибудь нацепить. Что-нибудь патриотическое. Роется в деревянном блюде с брошками, клипсами, бусами. Вот это будет в самый раз. Алый эмалевый значок “40 лет ВЛКСМ” красуется у писателя на лацкане пиджака.
“Теперь уже поздно”.
“Что поздно?”
“Поздно вступать”.
Он думает, что этот значок носят только старые комсомольцы. Он никогда не состоял в комсомоле.
“Почему?”
Он пожимает плечами. Так получилось. В эвакуации никакой комсомольской организации не было, и вообще обо всём этом забыли во время войны. В университете вступать было неудобно – когда все давно уже комсомольцы. Да и зачем?
“Призрачная организация”, – сказал он.
“Ты так думаешь? – Она усмехнулась. – А вот сейчас увидишь”.
Что-то похожее на солнце проглядывает в прорехах серовато-молочных облаков, добрались до бывшей Волоколамской заставы, оттуда троллейбусом, и вон оно, видное издалека, бетонно-стеклянное, с уходящими ввысь рядами окон, с огромными буквами над крышей во всю длину фасада. Вслед за спутницей писатель вступил в просторный вестибюль.
Что-то есть в его внешности, неуверенной походке, притягивающее бдительный взгляд грозного швейцара с лицом мопса. Мимо, мимо... Презрительные девицы с наклеенными ресницами в низких креслах за столиками чёрного стекла, папироса между двумя пальцами, высоко закинутые ноги, коленки в апельсиновых чулках. То ли кого-то поджидают, то ли так положено – чтобы в креслах полулежали модные красотки. Племянница – но теперь она уже не была племянница, она превратилась в таинственную незнакомку, в столичную штучку, в девушку из высших сфер – племянница в светлом габардиновом плаще с пояском, подчеркнувшем бёдра и грудь, в шёлковом платочке вокруг шеи, на цокающих каблучках, показав мимоходом красную служебную книжечку отеля “Комсомольская юность”, втолкнула писателя в лифт, и оба отразились в зеркалах, бесшумно, тайно поплыли наверх, бесшумно остановились. Светлый коридор, ковровая дорожка и ряды дверей с узорными бляхами.