— Здорово, Мати! — кричит. — Куда идешь и как звать тебя?
— Зовут меня Стара Филипповка, а иду, куда глаза глядят… Погнали меня из хаты дети родные, Нов-Год, да Святая Маланья. Иди, говорят, мать, куда-либо. Зажилась уж больно! Ну, я и пошла со двора. Не знаю камо[80] приткнусь уж.
— Ну садись, подвезу, что ли! — ответил Свят-Микола. — А на детей не гневайся. И воробей птенца, коли подрастет, из гнезда гонит, а многие матери вместо понимания, что дети выросли, своим умом жить могут, все еще думают, что командовать надо. Так-то, мати, коли сын с бородой, так и молчи! Пускай сам управляется.
— Да ведь Евангелие говорит: «Чти отца твоего и мать твою».
— А ты, старая, вижу, самому Богу перечить можешь, — заметил Свят-Микола. — В Писании сказано и другое — «Дети, слушайтесь родителей. Родители, не раздражайте детей ваших!»
— Да где же это сказано? — не унималась Филипповка. — Сроду-сь не слыхала.
— У Апостола Павла сказано. Так-то, старая, к старости смиряться надо, а не суровиться.
Филипповка поникла головой, все жалостное что-то про себя бормочет, носом качает, слезу утирает подолом.
— Раздражилось сердце твое, вижу, — сказал Свят-Микола. — А ты бы думала, что Рождество за стогами, что скоро придет. Вот и полегчает!
— А я-то ему и капусты в погребе на песочек положила, и морковки, и огурцов солененьких, грибочков боровых насолила, а он такое… Матери не послушался. Возьму, говорит, Улиту!.. Эта, что с Кириком. А я и говорю — зачем тебе Улиту брать, коли добрые девки есть и окроме же? Вызверился, кричит — что ты, стара, понимаешь? Улита тебе — девка с изюмом! Сдобная! И такое, прости Господи, бормочет, что и сказать нельзя.
— А ты и не говори. Молодец Нов-Год кудрявый, кого хочешь на деревне за пояс заткнет! — утешал Свят-Микола. — И правда, чего тебе, старой, в молодое дело тыкаться? Хочет Улиту, ну и пускай берет Улиту. А тебе-то что? Ему ведь с ней жить!
— Так-то оно так, да Улита девка хилая, белобрысая, глаза у нее зеленые, как у кошки…
— Да не тебе в них заглядывать! Ну и что тебе?
— Вот, Миколушка, ты до всех добрый. Стару Филипповку пожалел. Спасибо тебе! Ну, а как матери-то на такое дело соглашаться? Вон, Катерина была, это тебе дев-как так девка! И лицом румяна, и в плечах крепка, и вилы возьмет в руки, так работа горит. А Улита — ни то, ни се. Хлипка, только что глаза пялит зеленые. А так, что с нее в хозяйстве?
— Не тебе жить с ней, а Нов-Году!
Сани идут шажком. Коська мотает головой, звенит уздечкой, упорно шагает, бороздя свежий снежок.
— А вот и сенцом запахло! — сказал улыбаясь Свят-Микола. — Чуешь, стара?
— Да уж, чую. Да что в сене том?
Стар-Год с трудом влез в сани, сел в ногах Филипповки.
— А здоровы бывайте!.. И ты, мати, вижу, здесь?
— И я… А чего ж, коли дети родные выгнали?
— А ты бы смягчила сердце твое! — уговаривал Микола. — И чего тебе все суровиться?
— И правда, чего тебе? — сказал Стар-Год. — Наше дело стариковское. Учить молодежь не приходится, — он вздохнул, зевнул, перекрестился и добавил. — А за Сильвестровкой-то уже и к Господу идти! Являться надо. Грехи свои вспоминать, каяться.
— Ну-ну, пока там Сильвестровка, — заметил Микола, — а каяться-то при жизни надо, а не после.
— Оно-то верно. Грехи наши тяжкие! — вздохнул крестясь Стар-Год. — Спаси, Христос, и помилуй!..
— А вона и Сильвестровка! — указал кнутом, съезжая с горки, Микола. — Куды вас доставить?
— Да уж вези, Микола-Свет наш, к церкви. Там и увидим.
Подвез их Свят-Микола к церкви Варвары Великомученицы, попрощался и поехал шажком дальше.
А Декабрь-Батюшка, Филипповка со Стар-Годом в церкву вошли, в притворе стали, свечки купили, пошли вечерню слушать в Канун Рождеству Христову.
И в елках, соснах, в лесу соседнем, Мороз Красный Нос с Братьями, Морозом Синим Носом да Белым Носом похаживать стали, снег притаптывать, пристуживать. А с полуночи и Стриб повеял. Холодно стало!
Зажглась Звезда Вечерняя, и в соломе-сене, возле Коров, Овнов, Бог наш — Христосик народился.
Свят-Вечер вошел на стогна,[81] благословил ядущих, пошел на Христа-Младенца посмотреть, а в морозном небе Ангелы запели: «Слава в Вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение!»
И Стриб подул-подул, стал снежить, с Бореем метелицу завели. Потеплело.
Христос народился! Запахло Кутьей с Медом и Взваром над миром!
КУБАНСКОЕ РОЖДЕСТВО
В России снег, мороз, зима, а на Кубани, особенно на Линии, солнышко припекает днем, снег, если и падает, к полудню тает, а у брата, на галерее, драцены, волкома-рии[82] в цвету. Ходить на галерее приятно, кругом деревца в кадках, померанцы,[83] пахнущие сладким ароматом юга, олеандры,[84] запах которых немного горчит и драцены,[85] так пахнущие медом, что деваться некуда. Среди этих цветов красные, белые, розовые герани, как пятна крови и снега. Цветы полны чистоты, любви и чувства. В полдень в раскрытое окно прилетают пчелы, здесь они спят мало. Правда, берут немного, но все-таки есть и зимний взяток. На улице мягкие дороги, с липнущей сероватой грязью. По ним редко-редко проедет воз с дровами из лесу, или же проскачет в седле, честь честью в черкеске, подросток, уже сидящий на коне как казак. Иной раз виден старик Богомаз или Беседин, оба видные собой хозяева. Они идут по тропинке, беседуя о своих казачьих делах, изредка берутся за плетень, обходя лужу. Бороды их, в седине и черни, развевает легкий горный ветерок. Бешметы[86] подтянуты очкуром[87] в серебряных позументах,[88] черкесской чеканки. Вот они остановились, козыряют друг другу, подают руки, расходятся. За ними идет Маша Седелкина, казачка, высоко подобрав подол юбки, в сапогах. Она лукаво щурится в мою сторону, бросает взгляд на горы, где весь синий с зеленью и голубизной встает Эльбрус. На нем вечные снега, сияющие в ярком весеннем солнце.
— Петрович! — кличет она. — А горы-то сегодня какие! — и поворачивается к югу, смотрит.
Сбоку она особенно хороша, и Маша знает, что ни у кого нет такой темнорусой косы, лба, прекрасных выточенных плеч. Я тоже смотрю, но не на горы, а на нее. Быстро поворачивается она ко мне розовым лицом, сверкает голубыми глазами, улыбкой. Боже, как хороша она!
— А вы на уток не пойдете? Этой ночью наши пойдут. Хотите с нами?
— Конечно! — соглашаюсь я. — Я охоту люблю.
— Послезавтра Рождество! — говорит она еще. — Заходите к нам в гости.
— Спасибо. Зайду, да только и вы уж к нам загляните.
— Оно бы можно, да меня Танька живьем съест! — смеется она (Маша — соседка, через плетень живет). — Думаете не знаю? А это с кем вы в саду, за яблонями, вчерась целовались?
Дрянь девчонка! Я, правда, поцеловал Таню, и то всего один раз. Лицо мое горит.
— Вот видите, и секрета удержать не можете! Какой же вы кавалер?
— Маша, я тебя сейчас за уши выдеру! — с угрозой выкрикиваю я и пускаюсь во двор, с намерением ее поймать. Куда там! Маша стрелой улетает на площадь, машет оттуда рукой и звонко кричит:
— Да вы не бойтесь! Никому-у-у не скажу!
Действительно дрянь! На всю станицу орет.
Ну ладно же, пойдешь назад, я тебя поймаю! И сейчас же тащу пенек к зарослям лавровых кустов, сажусь на него и терпеливо жду. Вот Маша возвращается из лавки, где покупала чай-сахар. Я тут как тут, точно из ящика выскочил.
— Будешь дразниться? — говорю, крутя ей руки назад. — Вот я тебе сейчас лещей надаю!..