— Петрович! — молит она. — Пустите! Ей-Богу, больше не буду!
Но когда пускаю, она бежит стрелой по тропинке и, вне досягаемости, становится, и так дразняще кричит:
— Всю ее исцеловал! Я же видела! И знаю, кого!
И хохочет-хохочет, заливается серебряными колокольчиками, машет прелестной рукой.
— Петрович! Вы же не казак! Вам никак нельзя наших девчат целовать!
Срам и стыд. Не знаю, как и перенести такую обиду, особенно чувствительную в семнадцать лет.
— Ничего, Петрович! — покровительственно говорит совсем рядом Машин отец, неизвестно откуда взявшийся. — Девки на то и сделаны, чтобы их целовать! — и смеется. — А моя стрекоза вас подсмотрела и знаете, почему? Потому, что и самой бы хотелось, чтоб такой молодец поцеловал ее! Ведь бабы что, у баб я вам скажу — полвека прожил — не душа, а так, видимость одна! И моя тоже, хоть и дочка, а языкастая. Пойдет молоть, по всей станице узнают. Ну, да не бойтесь, Петрович, я ее одерну.
— Да нет же, это мы шутили, — заступаюсь я. — Молодежь, что же ей делать?
— Так-то оно так, да глупая, может ославить девчонку на весь свет. Я ей беспременно скажу.
Он вытаскивает большой кисет табаку, сворачивает папиросу, а кисет передает мне. Я тоже люблю кубанский табак. Великолепная самокрошка[89] ложится на тонкой папиросной бумаге, зажжешь, аромат такой, точно заморской травы зажгли.
— Спасибо. Ну а как там дела? — спрашиваю, передавая табак.
— Слава Богу! А на уток с нами пойдете? Мы целой компанией, значит, так пожалте сегодня вечерком, как солнышко зайдет, к нам. На засяд идем.
— Непременно приду. На засяде я еще ни разу не бывал.
— Пустое дело. Сидите в куреньке, до ночи, а потом потихоньку в поле, а она утка, дура, сидит как раз на снежку, и видно — где черная, там и утка. Бей в самую середину без промаха!
Козырнув, казак уходит. Я переживаю тысячу волнений, и от того что он видел, как я за его дочкой гонялся и ничего не сказал, и что Маша хороша, и что на ночную охоту пойдем.
Вечером, раньше чем успел поужинать, уже слышу голос из-за плетня, зовет Маша:
— Петрович-и-ич! На засяд идите!..
Сейчас же, бросив слово брату, хватаюсь за ружье, уже стоящее в углу, набрасываю на плечи бурку, надеваю шапку — и был таков, перемахиваю через плетень. Маша ждет. Она улыбается, здороваясь, потом говорит:
— Вы уж меня, дурочку, простите! Не подумала я. Тятя меня во-о-о как пробрал.
— Ну, что же вы, Машенька! Тут и прощать нечего. Давно простил.
— Правда? — сверкает она синими глазами. — А то я истинно запечалилась.
— Конечно. Кто же на тебя, красавицу такую, сердиться будет?
— Ну-ну. Уж и красавица.
— А как же? Какие у тебя руки, ножки, лоб, косы!
— Ха-ха-ха!.. Совсем как в поговорке: «Хороша Маша, да не ваша!» Ха-ха-ха! — заключила она, идя рядом. — Там, за углом. Да подождите же! Куда вы? Вот, — охватила она мою шею горячими упругими руками и влепила мне поцелуй. — Будете знать, как за нашими девушками ухаживать!
Нужно сказать, что я совсем обалдел от этого. Правда, Таню я однажды поцеловал, да и то Маша видела, а Маша — а Маша была совсем иной. Таню я знал уже года три, мы, вместе с ней играя, не раз дрались, а Маша. Гм! Маша была казачка строгая. Года на два старше меня. В такие годы — девятнадцать лет — дело почти невероятное. Она мне казалась настоящей женщиной, а не девчонкой, как Таня. И как же она на меня подействовала! Всю ночь потом я провел с сильным сердцебиением. Точно, правда как-то райского блаженства коснулся. И ее горячие руки, если бы не были они так горячи! Ведь это совсем страшно вышло. Мне лишь мельком мерещилась женская ласка, иной раз я любил помечтать и вдруг вздрагивал, казалось мне, вижу обнаженную руку, а тут — просто живая русалка! Так и смотрит, как русалка. И казалось, что никогда никакой Тани не было. Тем более Вари! В Маше была крепкая казачья горная красота. От нее пахло тем самым медом, что от драцен. Голова моя шла кругом, когда думал, как и что все случилось.
— Идите, идите сюда! — позвала она меня из темноты. — Здесь. Тут и ждите.
Я ясно слышал ее прерывистое горячее дыхание. Блаженный восторг охватил меня. Так же, не зная что делаю, обхватил я ее, крепко прижал к себе.
— Ну-ну! Довольно! — вырвалась она. — Я не такая, чтобы. Мне казак нужен!
Потому ли, не знаю, что она так сказала, я ее выпустил. Маша стояла недалеко и говорила:
— Мне казак нужен! Чтоб я его целовала, а он бы мог врага Царя-Отечества до седла одним махом разрубить! А рассердится на меня, так чтоб схватил меня за волосы и грох! — наземь, а я буду перед ним лежать, в ножки его ясные кланяться! И любить его буду, и детей ему рожать буду, а побьет, пойду в уголок, поплачу, а все-таки рабой его буду. А вы, Петрович, вы учителем или доктором будете. Мне же надо, чтоб в поле снопы жать могла! Я — казачка, хлеборобка. Снопы жать буду, мужа любить буду, а пойдет на войну, плакать при нем не буду! После, в уголку, да; а чтоб при народе — нет! При народе весело смеяться буду.
Стали мы с ней большими друзьями. Она всегда чисто, целомудренно напоминала мне, что она казачка.
В эту ночь пошли мы с братом, отцом, а также Машей в поле, на засяд. Что убил я там, ей-ей не знаю, но пяток уток получил при разделе. Маша сама выбирала: «Вот этих!» И видел я, что лучшие были, стеснялся взять, а та меня укоряла: «Берите, коли дают!»
Вернулись мы с охоты только к утру, и Маша напоминала:
— Смотрите же, на Рождество к нам!
Брат был очень доволен охотой, его жена, Катя, тоже, а я млел, млел от неясных прекрасных ощущений женственности, которая сама коснулась меня, и не знал, что будет дальше. Сладко сжималось сердце, кружилась голова, глаза смотрели на цветы, а в них мне мелькала то рука Маши, то ее взгляд, такой искренний, точно вечные снега Эльбруса, или звенел в ушах ее смех. Что случилось со мной? Что за сладкий недуг? Не знал я, не мог решить, не у кого было спросить.
Проспав день, сел я со всеми за Вечерю с кутьей, взваром, пирожками и сидел, на минуту оторвавшись от случившегося. Мне показалось, что я уже забыл немного. Елка сияла всеми цветами, потому что ее зажгли в самый вечер — по настоянию Кати. И вдруг слышу, легкий скрип, шум, входит розовая от смущения Маша и спрашивает:
— Можно к нам Петровича, на минутку?
Я вышел с ней. Во тьме безлистого сада мелькала ее быстрая шустрая фигурка. Она перескочила плетень, как дикая козочка, с особой ловкостью, точно хотела еще больше понравиться. Сейчас же перескочил и я. С торжеством ввела она меня в их избу, постучав в двери.
— А кто там ходит?
— А тут добрый человек, без хлеба-соли стоит, приюта просит! — ответила она.
— Ну, вводи его, Маша, да угощай, как деды велели!
Маша меня втянула в избу. Посредине стоял большой стол с такой же кутьей, взваром как и у нас. Хозяин стоял, поклонился в пояс. Хозяйка тоже. Я перекрестился на образа, потом поклонился хозяевам. Мы присели. Дал мне хозяин большую тарелку кутьи с медом и, несмотря на то что трудно было ее одолеть, я съел все. Взвар из сухих кубанских кислиц, груш и кизила был чудесным, лучше нашего. После ужина хозяин подошел ко мне обнял и расцеловал. За ним подошла хозяйка, а за ней Маша.
На другой день, на Рождестве, после службы в церкви, когда казаки, выстроившись на площади, проделали джигитовку, прошли парад, пришел и Лексеич, пробравшись сквозь толпу, ко мне.
— Милости просим к нам! — сказал он.
Мы прошли к ним. Изба была уже вся украшена сосновыми ветками. На столе стояли, шипя, жареный поросенок, возле него десяток уток. Посредине был бурдюк красного вина.
— Чем богаты, тем и рады, Петрович! — сказала Маша. — Вы не казак, а все же наш дорогой сосед! Садитесь!
От вина, от Маши, яств рождественских зашумело в голове моей. Я ел, пил, что-то говорил, а когда попробовал встать да не мог, хозяин засмеялся и сказал: