Глава двадцать первая,
повествующая о дальнейших приключениях Пантелея, а также о неожиданном появлении преследуемого драгунами беглого солдата Гунькина
Сказав так, Пантелей умолк, прислушался, И Соколко косматые уши навострил.
Но была тишина.
– Прости, брате, – сказал Демша, – не вем чего наплел на тебя. Да ведь чудно, право, попритчилось, как ты пещерку с кладом указал. Прости.
До земли поклонился Демша.
– Ничего, – сказал Пантелей. – Полно об том. Давайте буду дальше сказывать.
Побрел на Хопер, стало быть.
Мыслил: беда за песками, за морем. А она, окаянная, на родимой земле караулит.
В Богучаре на торгу милостинку просил. Набежали пристава, схватили: «Ты-де боярина Синявина убеглый человек!»
На съезжую запхнули. А там, верно, убеглых холопов человек с двадцать. И меня к ним. Кричу приставам, что – казак, вольный-де. А они не слушают, смеются.
Да так всех нас, рабов божьих, и пригнали в синявинскую вотчину.
А мне, ребята, уже и бегать наскучило. И стал я жить в боярских холопях. От турецкой неволи ушел, вклепался в свою, в русскую.
Тут всяко со мной деялось: и пашню орал, и дровишки сек, и много чего. Под конец поставили на псарню.
А он злодей был, боярин-то, царство ему небесное. Людей мучил-таки довольно. Поплакали мы от него. И вот до меня добрался.
Недоглядел я кобелька его любимого: так-то, случись, затоптал конем. Грех невелик ведь, да кобель вышел – так, прицепка: я ему, боярину, прежде согрубил раза два, каюсь, дерзко сказал. А тут он и вспомнил.
Всыпали мне, конечно, – ни лечь, ни сесть. Я вам тогда показывал. Всыпали и – в башню.
У нас башня была в саду. Кого туда кинут, тот, почитай, не жилец: замучают.
Зачал меня боярин терзать. Хотел, видно, чтоб я на коленки пал. Нет, не падаю, креплюсь. Он же, диявол, от того пуще распаляется.
Вот сижу в башне. На дворе – ночь, тьма. Сижу во тьме, мышки пищат. Сон не идет. И зачал я думу думать: что за такая моя жизнь? Оглянусь назад – сеча, рабство, нужа. Погляжу вперед – ох, заступница! Чуть ли не погибель.
И воспомнил родителя: пошто-су, батя, встречу посулил? Ведь я погибаю.
Сижу во тьме, на родителя ропщу: пошто-су обманул?
А наружи – сивер, погодка. Дождь в оконце захлестывает.
Во-ся слышу: «Пантелей!» Тихо так.
Позвал кто-то.
И в другой раз, и в третий.
Я – к оконцу. А оно – махонька отдушника, только руку просунуть.
Никого нету. Ветер шуршит в деревах.
«Попритчилось», – мыслю. Прилег на соломку, тотчас сон набежал, забылся.
И вот, ребята, пришел ко мне в сонном видении мужик – дряхл, сед, бородищей до пояса зарос, армячишко худой – одна гуня. Черный рубец через лоб – аж до самой маковки.
Стоит мужичище, в руке – хартия, лист бумажный.
– Не признаешь? – молвит.
Я его не признал, винюсь.
– Ну, – молвит, – бог с тобой. Вот, – молвит, – грамотка. Иди, показывай добрым людям. Коим чти, а кои разумеют – нехай сами потрудятся. Тут до всех касаемо. А сей час, – молвит, – сыне, встань. Над тобой в кровле тесина гниловата, слаба…
И нету мужика.
Я вскочил. Светает. Ветер шуршит. Возле оконца на полу – грамотка – мы ее тогда с вами под Ситной-деревней чли: чтоб в атаманское войско идтить.
Что за притча? Как в башню грамотка попала?
Про тесину воспомнил: к чему про тесину мужик помянул?
Да и осенило, глупца: кровля-то, знать, худа, бежать мочно! А как туда залезть? Высоконько-таки. Но долго гадать нельзя, к спеху дело: в селе к утрени благовестят, самое время мучителю моему жаловать. Он, собака, об эту пору с заплечным мастером меня мучить хаживал.
Как-су мне быть? Чего б подставить, да нечего.
Ано гляжу – батюшки! – жердинка в оконце просунута.
Ну, чудесно!
Прислонил жердинку к стене, залез под кровлю, толкнул доску – она и отвались: гниль, щепки, труха.
И вылез я, сердешный. Пал в крапиву, бегу. А он, мучитель мой, мне навстречу. Один, без заплечного. Тот, верно, следом жалует.
Ну, тут уж простите за-ради бога: не чаял губить, а пришлось, спешил. Резанул с левши в темечко – он и не охнул.
Э, да что! Не я, так другой такой-то решил бы. Худой человек был, сам себе погибель искал.
Убег-таки я. Соколко вот за мной увязался.
Далее, братья, вам все ведомо, от Ситной вместе брели.
Пантелей расправил заржавевшие складки железной рубахи и задумался, словно вспоминая что-то.
– И во-ся мнится мне все, – тихо сказал наконец, – мнится мне: родитель тогда в башню приходил. А я не признал. Тужу, ребята об том…
Молчали пещерники. Что сказать?
И вдруг Соколко вскочил, кинулся в лаз.
– Назад! – крикнул Пантелей. – Назад, Соколко!
Сердито ворча, Соколко вернулся.
– Пойду погляжу, – сказал Афанасий. – Ктой-то ходит возле.
Он скрылся в черном проходе и долго не возвращался. Наконец послышались его шаги.
Афанасий шел не один. Следом за ним из глубины лаза показался бородатый, оборванный человек. Клочья жалкой одежи едва прикрывали грязное, синее от стужи тело.
– Это, ребята, – сказал Афанасий, – наш воронежский солдат Гунькин, я его знаю. В бегах, конечно. Тут за ним драгуны гнались. Как будем?
– Да чего ж – как? – засмеялся Кирша. – Привел, так чего ж… Видно, все на одном полозу едем. У те, солдат, ложка-то есть?
Трясло Гунькина, зуб на зуб не попадал, так намучился, бедный.
– Нету, – хрипло сказал он.
– Ай-яй! – покачал головой Кирша. – Как же без ложки? Последнее дело, ежели без ложки человек. Ну, ин мы тебе дадим ложку. Садись ешь. Ты, парень, отощал-таки.
И Кирша подвинул Гунькину котелок с похлебкой.
Глава двадцать вторая,
из которой узнаем, как беглый солдат Гунькин ушел от преследователей, как драгуны осадили пещеру, а Пантелей тайным ходом увел товарищей из осады, и какой из двух путей выбрал себе Васятка
Солдат был голоден, ел жадно. А наевшись, поведал без утайки, как оплошал и за то был бит до полусмерти, и, верно, после гошпиталя пошел бы на каторгу, да убежал. Мыкался где попало, пробираясь к Дону. Больше по малым деревенькам хоронился, в стороне от столбовых дорог. Но все-таки держался реки.
А в деревнях довольно всякого понаслушался: на Дону, бают, народу сбежалось – тьма, числа нету. Со всех концов дуро́м прут.
Атаманы же, бают, не на одном Дону: есть на Хопре, и на Битюке, сказывают, есть. На Битюке атаманом, бают, Лука, Хохлач по прозвищу.
Он, Гунькин, на Битюк метит: поближе-де Битюк-то.
Да вот давеча тут пробирался тропкой и напоролся: драгуны откуда ни возьмись, кричат: «Стой!»
Он, Гунькин, бежать. В самые камни.
Пока драгуны спешились, пока что – уже далеко ушел. Глядит – камни чудны, диковинны. Один как монах, другой как медведь, третий – бознать что.
Оробел Гунькин. Про этих дивов всякое говаривали. Слыхивал и худое. Как не оробеть?
Он было ходу, ано из-за гребня – драгуны. Куда денешься?
Сказал «господи благослови» да к диву.
Только забежал за него – расступилась земля, у самого подножия провалился в яму. Засыпало его мелкими камушками.
– Погоди, – прервал Пантелей солдата, – ты, парень, за коего дива забежал-то?
– А за монаха, – сказал Гунькин. – Я так смекнул: в монахе-де – святость, нечистой силе несподобно. Ну, отсиделся в яме-то. Рыскают драгуны возле, ищут, ругаются, я все слышу. Дрожу – ну как найдут? Ничего, не нашли, слава богу.
Как затихло, вылез я. Вижу – драгуны к монастырю поехали. А я в горы подался. Чую – дымком повевает, а ничего нету, ни хижи, ни костра, один камень. Эка вы схоронились!
Пантелей нахмурился.
– Повевает-таки дымком?
– Есть маленько, – сказал Гунькин. – Не так чтобы, а есть.
– Ну, ребята, – сказал Пантелей, – видно, тушить надо, коли так. Как бы драгуны не унюхали. Собирайтесь, побредем с богом. Пора. Он, солдат-то, верно про Битюк баял: туда пойдем.