И выходило так, что наказанья было предостаточно, а жалованья – нету. Одни лозы.
И многие убегали, несмотря на караул, несмотря на то, что за побег – каторга.
Главным начальством в цифирной школе был ректор, комиссар адмиралтейской конторы, неизвестный человек из немецких проходимцев. Тучный, налитый кровью, вечно пьяный, он знал одно: строить школяров в шеренгу и глядеть – ровно ли стоят.
Все драгуны стояли ровно, дело привычное.
А у Васятки – то живот вперед, то ноги не так, то еще что. Немец медленно, как бы нехотя, подходил к нему, спрашивал:
– Корох многа ел? Пусо торчаль… пфуй!
И пребольно тыкал тростью в живот.
Васятка все это терпел. Он старался в науках, и словесного учения мастер Семен Минин его полюбил.
Он показал, как переплетать книги, и мальчик быстро понял и стал Семеновым помощником.
Переплетая, Василий увидел разные книги, из которых иные оказались презанятные.
Особенно ему понравилась небольшая книжка, которая называлась «Поверстание кругов небесных». Из нее Васятка узнал, что небесные планиды суть такие же великие махины, как и Земля. А Земля – шар, и ежели глядеть на нее с другой планиды, то и она горит, как звездочка.
Затем он увидел книгу «Прославление дел Петра». В ней был нарисован Питер, по непохоже. Он сидел на престоле, а по бокам стояли простоволосые бабы и держали в руках математицкие инструменты: циркуль, угольник и свитки с чертежами.
Он спросил у Минина, что это за бабы. Тот сказал:
– Аллегории. Науки как бы в лицах.
Аллегории Васятке понравились.
Но как он ни старался стоять в строю, а все этак ловко, как у драгун, не получалось. И краснорожий немец все тыкал его в живот тростью.
Васятка терпел. Оп терпел потому, что запомнил слова Питера: как-де одолеет письмо с математикой, так пошлем в Голландию учиться живописи.
Цифирная школа представлялась Василию делом временным.
Глава одиннадцатая,
в которой повествуется, как адмиралтейский чиновник по приказу господина адмиралтейца перебелил черновой список двадцать одной души углянских мужиков и какое от этого вышло разорение.
Спустя два дня после гезауфа и пожара государь уехал воевать шведов.
И в то время как при болотистых берегах реки Невы гремели жестокие баталии, при которых были отбиты у шведов и взяты в плен корабли «Гедон» и «Астрель», – в городе Воронеже произошли следующие события.
Господин адмиралтеец Апраксин вспомнил про углянскую конфузию. Он вспомнил мартовский ветреный день, Пегашку у ворот адмиралтейского двора и ефрейтора Афанасия Пескова с его незадачливым рапортом.
Он еще, конечно, и про мальчонку вспомнил, какого Питер сперва отдал кавалеру Корнелю таскать чертежные припасы, а потом, на пирушке, отличил и сулился послать в Голландию.
Но главное – пришло господину адмиралтейцу на память, как он хотел тогда наказать Афанасия тростью, да государь помешал, подошел с кавалером. И он, оробев, утаил от Питера про конфузию.
Теперь все это вспомнилось.
И господин адмиралтеец написал приказ, чтобы ефрейтора Афанасия Пескова взять из казармы и, сняв шарф и шпагу, определить на черную работу.
Апраксин знал, что Песков родом из Орлова, и понимал случившуюся в лесу конфузию так, что Афанасий просто-напросто дал землякам потачку.
Затем господин адмиралтеец разыскал данный ему Афанасием карандашный черновичок списка, в котором числилась двадцать одна душа. Он велел писарю перебелить этот список на чистую бумагу и приписать: «Поименованных утеклецов сыскать и, бив батоги нещадно, посажать на каторги. А буде те утеклецы не сыщутся, то жен их и детей и работников их взять и держать в остроге за караулом. Худобишку взять же и сдать в казну».
Господин адмиралтеец поставил свой росчерк и прихлопнул накопченную на свечке печать с изображением корабля.
После чего в Углянец были посланы конные солдаты под командой некоего офицера, нерусского человека.
Они нагрянули в село ночью, поставили во двор к Прокопию Ельшину лошадей и стали по списку делать облаву. Каких мужиков находили, тех ковали в цепи, а каких не оказывалось, у тех хватали жен, детей и стариков.
Давно на Углянец не набегали татары, но то, что творилось той ночью, было не хуже татарского набега.
Солдаты, какие были при лошадях, курили глиняные трубки и не береглись с огнем. От такого небрежения загорелась Прокопьева изба.
Озаренные красным пламенем пожара, стояли закованные в цепи люди. В голос кричали бабы, плакали испуганные дети.
Со дворов выгоняли скотину. Коровий рев и лошадиное ржание мешались со звоном цепей и людскими воплями.
Сухой, горбоносый, похожий на ястреба офицер, покручивая длинный ус, сидел на белом голенастом жеребце. Под малиновой епанчой тускло поблескивала медная кираса[8]. Конь всхрапывал, топтался, пугливо косил сверкающим глазом на пожар.
Из-под надвинутой на самые брови шляпы равнодушно глядел офицер на мужицкое разорение. Ему, нерусскому человеку, было наплевать.
На рассвете тронулись в путь.
В весеннем лесу весело пересвистывались птицы. Куковала кукушка, иволга играла на переливчатой дудочке. Но громче, чище всех выговаривала, кликала малая желтогрудая птаха:
– Иванок! Иванок!
А Иванку было не до нее. Окруженный конными солдатами, он шел и думал, что напрасно тогда, порешив драгуна, вернулись домой в село. Что сразу надо было бы на Дон к казакам подаваться. И он про то ночью тогда в лесу говорил мужикам, да они не послушали: жалко, видишь, было избы, худобу покинуть. И вот теперь будет каторга. А избы все равно покинуты. И худобу взяли.
Шел Иванок, думал, одним глазом под ноги глядел – на нежную, росную травку, на глубокую, наполненную вешней водой колею, на свежую вмятину лосиного копыта.
Рыжие кудри упали на лоб. И ужо не было на его кирпичном лице веселья, а только одна черная тоска.
Скованные мужики шли впереди. За ними – бабы с детьми. Затем, переваливаясь, скрипя неподмазанными колесами, ехали телеги с привязанной к грядушкам скотиной: лошадьми, коровами, овцами.
Шли среди прочих и Прокопий Ельшин с женой.
Он ночью стал было объяснять нерусскому офицеру, что-де не для чего его брать, что-де у него сын Васятка на государевой службе, в повинности, что-де и мерин пегатый взят же еще постом.
Но офицер глянул на Прокопия мутным глазом и сказал, как на собаку:
– Пошел прочь!
И вот брел Прокопий, охал, вздыхал, сокрушался: то сына с конем забрали, а теперь и его с бабой. И дом сожгли. Что же это будет?
Жена у него была хворая, ее огневица в отделку замучила. Она и пяти верст не прошла, свалилась. Немец выругался срамно и велел положить ее на телегу.
Шли до Воронежа без отдыха.
К вечеру показалась река и городские стены на высоких буграх. За буграми пылал закат.
На яркой оранжевой воде стояли корабли. А иные еще были на подпорках.
Множество костров горело по берегу: работные люди ужинали.
Жалобно тенькал колоколец на немецкой кирхе.
Где-то в посаде пели протяжную песню.
Погрузились на паром, переплыли реку и через Пятницкие ворота вошли в город. Там скотину и телеги отбили в одну сторону, а людей – в другую. Скотину и телеги погнали на житенный двор, а людей к тюрьме.
Тюрьма стояла за высоким частоколом. Она была старая, деревянная, с глубоким, сырым подземельем. В мокрые, склизкие стены подземелья были вмурованы тяжелые чугунные кольца, к которым приковывали людей. Цепи выбирались такие короткие, что человеку только-только лечь на вонючую, гнилую солому. А ступить – ни шагу.
И была там великая теснота, и потому – мор и болезни. Ночи не проходило, чтобы двое-трое не померли. На худой телеге под рваной рогожей увозили покойников неизвестно куда.
И многое множество так-то, бедных, без попа, без отпевания хоронили.