Вспомнил про закон и Лесгафт. Он решил воспользоваться невиданным ранее средством – гласностью и довести до сведения общественности факты своеволия попечителя. В январе 1871 г. он публикует (анонимно!) статью в «Санкт-Петербургских ве-домостях» (№ 21) и сам едет в столицу с жалобами на Шестакова. Он добился почти невозможного: попал на прием к министру народного просвещения Д.А. Толстому. “Возвращение Лесгаф-та из Петербурга чрезвычайно освежило нашу удушливую атмосферу. – Пишет химик В.В. Марковников А.М. Бутлерову. – Правда, что не следует вполне доверять словам министра, как это склонен делать Лесгафт, но, во всяком случае, ясно, что Шестаков не так опасен, как мы считали до сих пор…“ [269]. Ошибся, конечно, Марковников. Шестаков, как опытный российский чиновник, был очень опасен. Уже через месяц все почувствовали это, когда стали разыгрываться основные события знаменитой «лесгафтовской истории».
«Дело Лесгафта» на многие годы стало символом сознательной и продуманной борьбы профессоров – шестидесятников с чиновным аппаратом николаевской выучки; оно наглядно продемонстрировало бесполезность апелляции к реформам, которые на деле были только «бумажными». Его участники навлекли на себя «высочайший» гнев, попали в многочисленную армию опальной профессуры и уже до конца своих дней не расставались с этим ярлыком [270].
… 6 марта 1871 года на Совете, как говорится, грянул бой. Повод, конечно, мелочен. Но он был необходим, чтобы вскрыть уже созревший нарыв. Лесгафт выступил с жалобой на профессора А.В. Петрова, который экзаменовал его, Лесгафта, студентов, зная, что тот находится в городе. Лесгафт просил Совет “кассировать означенные экзамены” [271]. Формально был прав Лесгафт, но он уже успел восстановить против себя значительную часть Совета и из очевидного в общем-то дела была раз-дута целая история, которая занимала все заседания Совета чуть ли не до конца года и так трагически закончилась для Лесгафта и его друзей.
Страсти раскалились до того, что Совет решил просить попечителя представить это дело на усмотрение министра народного просвещения, а Лесгафт настаивал на… возбуждении уголовного дела против Петрова. Шестаков был за любые меры, но только не гласные, а потому суд сразу отверг – он ведь рикошетом мог ударить и по его репутации. Под его нажимом Совет 24 мая 1871 г. утверждает экзамен и вопрос по сути становится исчерпанным. Но удила были закусаны и Лесгафт не мог так спокойно проглотить эту пилюлю. Он вместе с симпатизировавшим ему геологом Н.А. Головкинским отправляется в Петербург искать справедливость у министра Д.А. Толстого. Но тот не соизволил их даже принять [272]. Головкинский и Лесгафт 2 ию-ня 1871 г. подают министру письменную жалобу на Совет своего университета и попечителя Шестакова. Жалоба, понятное дело, так и не вышла из стен министерства.
Оставался последний шаг – гласность. В № 29 «Медицинс-кого вестника» от 17 июля 1871 г. Лесгафт публикует статью, в которой подробно излагает всю историю с экзаменами и называет фамилии причастных к этому делу лиц.
Дело сделано. В чинное университетское болото был бро-шен камень, поднявший с самого его дна всю муть – непригляд-ное естество внешне весьма респектабельных университетских чиновников от науки. После летних вакаций «дело Лесгафта» разгорелось с удесятиренной силой. Тем более, что Лесгафт подлил еще масла в полыхавший и без того костер, опубликовав 23 сентября в «Санкт-Петербургских ведомостях» статью «Что творится в Казанском университете!» Шестаков был окончательно выведен из себя. Совет же выразил “полное неодобрение поступку г. Лесгафта”, нашел его образ действий “крайне оскорбительным и вредным для университета и несовместимым с званием профессора” [273].
Шестаков ждал такого решения. 2 октября попечитель направляет “весьма секретное” послание управляющему министерством народного просвещения И.Д. Делянову, рекомендуя тому “удалить” Лесгафта из университета и “переместить” Головкинского также подальше от Казани [274]. Надо отдать должное попечителю – это был твердый, последовательный и умный проводник нужной власти политики, в его действиях не было ни торопливости, ни истеричной откровенности. Он терпеливо ждал своего часа и дождался. Попечитель согласовал свои действия с генерал-губернатором, тот с министерством внутренних дел, дабы предотвратить возможные студенческие беспорядки.
7 октября ректор Казанского университета Осокин огласил на Совете телеграмму министра: “Профессор Лесгафт Высочайше уволен от службы. Немедленно отстраните его от должности… Граф Толстой”. 6 ноября на Совете зачитывается письмо Толстого на имя попечителя, направленное им вдогонку телеграмме, где рекомендовано уволить Лесгафта от службы “без прошения с тем, чтобы впредь не определять его ни на какую должность по учебной части” [275].
Письмо было выслушано Советом молча в мрачном предчувствии еще более серьезных событий. И они наступили. На стол председателя ложится коллективное заявление, подписанное геологом Н.А. Головкинским, биохимиком А.Я. Данилевским, математиком В.Г. Имшенецким, химиком В.В. Марковниковым, гигиенистом А.И. Якобием, гистологом А.Е. Голубевым и паталогом П.И. Левитским.
Совет потенциально был готов к такому исходу «дела Лесгафта». Но когда все это произошло, многие пришли в замешательство. Склоки – склоками, а дело – делом. Уходят лучшие профессора. Освобождается семь кафедр. Кем их замещать? Кто будет учить студентов?
Но Шестаков – чиновник. Ему был важен не уровень знаний студентов, а полное спокойствие в его округе. Поэтому коллективная отставка его не тронула. Обеспокоило другое. «Дело Лесгафта» явилось первой в истории Казанского университета коллективной демонстрацией протеста не студентов, а профессоров. К тому же было подтверждено фактически то, о чем ранее лишь догадывались: никакой реальной автономии университетам Устав 1863 года не предоставил, они по-прежнему были под жесткой опекой чиновно – бюрократической машины, бороться с которой оказалось делом бесполезным. Это-то и раздражало, это и накаляло страсти, а они выплескивались наружу по столь ничтожным поводам как те, что лежали в основе «дела Лесгафта».
Дело академиков – подписантов.
Это «дело» более известно в нашей историографии как «Записка 342 ученых». О нем неоднократно писали те, кто занимался историей русской науки начала XX века [276]. Разворачивалось же оно в самый разгар общественно – политического подъема, охватившего образованную часть русского общества на волне революционных потрясений 1905 года.
Подоплека этого дела вполне ясная: когда власти в России чуть-чуть ослабляли управленческие вожжи и дозволяли интеллигенции озвучивать мучившие ее вопросы, она тут же возвышала свой голос протеста, указывая на язвы российской действительности и требуя немедленного их исцеления. Не являлись исключением и ученые. Еще А.М. Бутлеров в 1882 г. писал, что дух Академии наук стал непереносим, ибо “ученый элемент оказался отданным в руки элемента административного и канцелярского” [277].. Трудно было примириться с таким положением дел.
Не изменился дух существования русской науки и в начале XX века. Она по-прежнему была чисто государственной, в ней царил чиновничий гнет, а ученые униженно выпрашивали у бюрократов из Министерства народного просвещения лишнюю копейку на проведение самых необходимых исследований. Лишь два примера.