«Теперь две возможности, – отмечает 5 мая 1918 г. в своем дневнике Г. А. Князев, – строить новую Россию или плакать над растерзанным телом ее» [459]. Ученые предпочли первое, сделав свой выбор уже к весне 1918 г.: они не с большевиками, они – с Росси- ей[460]. Почему? По очень простой причине. Ученые видели разгулявшуюся русскую вольницу, которой было позволено все; они понимали, что эта стихия способна снести и растоптать тонкий культурный слой. Противиться этому варварству можно было только одним способом: работать, несмотря ни на что. Власть большевистская недолговечна и преходяща, а Россия – вечна и неистребима. Это был искренний порыв русских ученых, еще и потому искренний, что в нем проявилось и сугубо личностное, успокаивающее совесть: они не сотрудничали с новой властью, они работали на Россию.
«…Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать, – записывает В. И. Вернадский 11(24) марта 1918 г. – Надо найти и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве» [461]. Веру ученых в правоту своей позиции поддерживало их твердое убеждение в скором и бесславном финале большевистской авантюры, к ней поначалу, как вспоминал А. С. Изгоев, относились «полуиронически» [462]. «Я не видел человека, – вторит ему И. В. Гессен, – который сомневался бы в непосредственно предстоящем свержении большеви- ков» [463]. Не сомневались в том же В. И. Вернадский, И. П. Павлов, И. П. Бородин и многие другие российские академики. Однако уже первые серьезные победы большевиков на фронтах гражданской войны сильно поколебали их уверенность. Ученые с ужасом были вынуждены признать, что советская власть обосновалась в стране надолго.
Так может быть она – та самая власть, которая и нужна России? Ведь именно массы российского населения с оружием в руках помогли большевикам победить «белое движение». И ученые стали искать опору своей вере… в самом большевизме. Их главный довод: большевики спасли Россию от развала, от «крайностей дичайшего русского анархизма» [464]. Уже в эмиграции Л. П. Карсавин признал, что «большевики сохранили русскую государственность, что без них разлилась бы анархия, и Россию расхватали бы по кускам и на этом сошлись бы между собою и союзники и враги на- ши» [465].
Однако подобная логика все же чисто рассудочная, во спасение. Словам В. И. Вернадского, что опору надо искать в стремлении к вечному, а оно «выше всякого государства», верится больше, чем доводам тех, кто оправдывал большевизм якобы спасенной им российской государственностью. Тем более что история наглядно продемонстрировала обратное: коммунисты не российскую государственность спасли, а создали на территории России нечто принципиально новое, нежизненное, способное держаться только на силе принуждения – СССР. Как только пресс коммунистической тирании ослаб, «спасенная» большевиками государственность мгновенно рассыпалась.
Сегодня более понятно другое. Если не «умничать», не подводить под позицию русской интеллигенции, в частности ученых, надуманные и как бы оправдывающие ее резоны, а посмотреть на сложившуюся в годы гражданской войны ситуацию трезво, то станет ясно: оставшаяся в России интеллигенция была обречена на сотрудничество с советской властью, ей, как говорится, просто деться было некуда. В противном случае ее бы безжалостно раздавили.
Кстати, очень быстро выяснилось, что власть коммунистов наиболее комфортно себя чувствовала в окружении «врагов». Чем их больше, тем власти спокойнее. Когда много «врагов», тогда меньше ответственности за повседневные дела, тогда можно безнаказанно экспериментировать со страной и людьми, а все издержки списывать на вредительство все возрастающего числа «врагов народа». Эти самые «враги» стали не просто жертвами, но и одними из активных участников всенародного спектакля, именуемого «строитель-ством социализма в отдельно взятой стране».
Верен и другой разворот вопроса: «враги народа» оказались своеобразными «козлами отпущения», стружкой фанатично насаждаемой утопии и одновременно прекрасным цементом, с помощью которого вожди намертво крепили разрозненные элементы нового общества. А жертвами были все: и «враги народа», и сам народ.
Врагов надо было где-то перевоспитывать. Сначала бoль-шую их часть просто расстреливали. Но потом поняли: от живых ведь можно еще пользу получить. Пусть вкалывают на самых тяжелых работах, причем бесплатно. Понастроили лагерей, и уже скоро они паутиной опутали всю страну. Заключенные стали жить в своей стране, называлась она ГУЛАГ. Он стал ненасытным, прожорливым Молохом.
Все 75 лет советской власти он не сидел на голодном пайке. Но подлинное пиршество испытал трижды: в 1929-1930, 1937-1938 и в 1944-1946 гг. [466].
Но отстреливать мысль коммунисты стали сразу после прихода к власти, ибо именно свободная независимая мысль, как прожектор, высвечивала всю лживость их идеологической риторики и, само собой, снести подобное верные ленинцы не могли. Красный террор, уже с 1918 г. ставший официальной моралью диктатуры пролетариата, а на самом деле – примитивной секирой «ордена меченосцев», косил, конечно, врагов большевистского режима, но не в обычном, а в их извращенном смысле, – тех, кто не разделял убеждения коммунистов. Инакомыслие вновь, как это всегда и было в России, стало самым тяжким государственным преступлением…
За что? Почему? На каком основании? – все эти недоуменные вопросы задавать было не только бессмысленно, но даже и бестактно перед русской историей. 9 сентября 1919 г. В. И. Вернадский пишет в одной из своих публицистических статей (вскоре он их более писать не будет): «”В порядке осуществления красного террора” – история этой позорной фразы не забудет – в кровавых стенах большевистской инквизиции погиб известный ученый, профессор минералогии университета Святого Владимира П. Я. Армашевс-кий» [467].
Коммунистическая утопия потребовала полной перетряски привычного, веками складывавшегося, уклада жизни, причем не только в экономике и государственном строительстве, но и в быту. Вожди опирались на фантазии классиков, а в них все было пригнано и гладко. А насколько это противно человеческой природе, вождей революции не интересовало. Главное для них – простота и порядок, чтобы все было по теории, все было «правильно». Правильность эту надо было создавать самим, сознательно и планомерно. Высшим же мерилом для всего общества должна была стать пролетарская мораль.
Тут же услужливые интеллигенты, быстро сроднившиеся с новыми идеалами, стали подводить «теоретический фундамент» под жизнь в коммунистическом зазеркалье: появились теории коммун как ячеек будущего идеально правильного общества; особая пролетарская культура, пролетарская наука и даже уникальные «правила пролетарского секса». И все это с надрывом, нахрапом, на такой ноте визгливого энтузиазма, что за всеми этими выплесками новой культуры отчетливо просматривалось только одно желание ее творцов – услужить силе.
… Будущий советский академик В. М. Фриче, литературовед и искусствовед, которому в 1917 г. стукнуло 47 лет и он отметил свой день рождения вступлением в «ряды», с радостью перечеркнул во имя пролетарской диктатуры всю свою жизнь, по сути отрекся от нее. Теперь он заливался соловьиной трелью, задыхался от умиления перед новой «пролетарской расой»: «В лице пролетариата, – писал этот деятель в 1918 г., – в мир вступила новая раса, созданная железом, отлитая из стали. В ней “сила паров” и “мощь динамита”… Железной поступью идет она в обетованную страну будущего. Что ей старый мир с его богами и идолами! Перед ней – страна еще неведомых чудес. Вся во власти “мятежного страстного хмеля”, она не остановится ни перед чем… Пусть старый мир бросает ей в лицо имя “вандала”, палача красоты и “хама”, – что ей жалкий лепет умирающего мира!» [468].