Старой русской интеллигенции, оставшейся «под большевиками», пришлось тяжко. Переделываться она не могла и не желала, подстраиваться под новые порядки, не ущемляя при этом собственного достоинства, было невозможно. Оставалась надежда, что либо этот коммунистический мираж развеется, либо иссякнет у большевиков потребность в насилии. Но и этим мечтам не суждено было сбыться.
… В 1924 г. академик В. И. Вернадский прямо пишет о том, что интеллектуальная жизнь в России замерла, что здоровые силы общества не могут никак себя проявить, так как «все сейчас сдерживается террором», но поскольку «моральные основы коммунизма… в России иссякли», а «без конца» сдерживать народ «террором и убийствами» нельзя, то как только «эти путы исчезнут – проявится настоящее содержание русской жизни» [498]. Но прошло три года, и В. И. Вернадский вновь жалуется на то, что «жизнь чрезвычайно тяжела в России, благодаря исключительному моральному и умственному гнету» [499].
Не мог, разумеется, знать великий русский ученый, что принуждение, гнет, не говоря о терроре – не издержки момента, не временные перегибы, они – основа существования тоталитарного режима, без них невозможно вбить в сознание народа большевистский (ленинский) вариант коммунистической утопии. Большевистские же вожди прекрасно знали, что в «коммунистическое далеко» народ можно гнать только дубиной. И не скрывали этого. Н. И. Бухарин, слывший теоретиком партии, не делал секретов из своих «теоретических открытий»: «принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью… является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи» [500]. Не гнушался этот вождь и практических рекомендаций, делился, так сказать, накопленным опытом: «В революции побеждает тот, кто другому череп проломит» [501].
Одним словом, коммунисты добивались того, чтобы моральным климатом советского общества стал постоянный «страх, соединенный с восторгом» [502]. Подобный климат, конечно, утвердился, и довольно быстро. В этом климате хорошо себя чувствовала лишь большевистская номенклатура да новая генерация советской интеллигенции. На жизни творческой интеллигенции, а это значит – на культуре и науке прежде всего, климат «единой мысли» отразился наиболее пагубно. При полном подавлении свободы самовыражения культура и наука были вынуждены как-то приспосабливаться к новым реалиям.
В 1929 г., выступая на торжествах в связи со столетием со дня рождения И. М. Сеченова, академик И. П. Павлов, не стесняясь и ничего не боясь, прямо заявил, что «мы живем под господством жестокого принципа: государство, власть – все, личность обывателя – ничто. Без Иванов Михайловичей с их чувством достоинства и долга всякое государство обречено на гибель, несмотря ни на какие Днепрострои» [503].
О том же писал и академик В. И. Вернадский еще в 1923 г.: «Уважения к человеческой личности нет и не может быть в социализме, так же как его не может быть в якобинизме… В политической борьбе, какую мы переживаем, те из нас, которые понимали варваризацию, вносимую в жизнь социализмом, и для которых уважение и признание ценности человеческой личности не позволяло идти по пути якобинизма – как, например, я, – не оказались достаточно стойкими» [504].
Реакция ученых вполне естественная и легко объяснимая. Они и вообразить себе не могли, что новая власть, как бы они плохо к ней лично не относились, окажется такой саморазрушительной и недальновидной. Коли уж вздумали коммунисты строить неведомое никому новое общество и коли признали идеологические приоритеты перед нравственными, то у них должно было хватить здравого смысла не давить старую русскую культуру, не унижать личность, не возвышать послушную бездарность, ибо при этом система их окажется только видимо прочной – сердцевина ее будет трухлявой, а наружная оболочка, сцементированная страхом, мгновенно разрушится, как только ослабнет репрессивный гнет.
Если в 20-х – 40-х годах интеллигенция жила в постоянном страхе за свою жизнь, то в 50-х – 80-х годах оказался невыносим чисто моральный гнет: идеологический и цензурный. Социальные заказы стали уж совсем примитивными, талантливых людей унижали тем, что награждались всевозможными премиями не яркие, а самые «правильные» работы. Поэтому интеллигенция периодов взбалмошного и бездарного ленинизма либо мимикрировала, либо стала комплексовать, либо ушла в «катакомбную» культуру, либо, наконец, под разными предлогами покинула страну.
Любопытно, что В. И. Вернадский еще 6 ноября 1917 г., когда все было окутано густой пеленой мрака и неизвестности, сумел – таки разглядеть за ним будущее: «Очень смутно и тревожно за будущее, – записывает он в дневнике. – Вместе с тем и очень ясно чувствую силу русской нации, несмотря на ее антигосударственное движение. Сейчас ярко проявился анархизм русской народной массы и еврейских вождей, которые играют такую роль в этом движении… Очень любопытное будут изменение русской интеллигенции. Что бы ни случилось в государственных формах, великий народ будет жить» [505].
Очень хочется в это верить, хотя действительность и конца девяностых годов явно не подкрепляет эту веру полноценными и убедительными фактами.
Глава 18
Мыслитель? Вон из советской России!
За многие века существования в России абсолютной власти – сначала монархической, затем коммунистической – были выработаны разнообразные приемы борьбы с инакомыслием.
…Протопопа Аввакума засадили в яму на 15 лет за приверженность старообрядчеству, А. Н. Радищева за тоненькую правдивую книжку о русской действительности «Путешествие из Петербурга в Москву» отправили в Петропавловскую крепость, а затем в Сибирь; Н. И. Новикова за «вольнодумство» заперли в Шлиссельбургской крепости; А. А. Бестужева (Марлинского) за альманах «Поляр-ная звезда» заковали в кандалы и – в рудники; декабриста В. К. Кюхельбекера – на каторгу; А. И. Полежаева за поэму «Сашка» отдали в солдаты; А. И. Герцена насильно выжили из страны, и он провел жизнь в эмиграции; Л. Н. Толстого отлучили от церкви.
После 1917 г. фантазия у коммунистов в отношении тех, кто делал шаг влево или шаг вправо от «генеральной линии» (или только мог сделать), работала столь же изощренно: карать предпочитали группами, ибо так легче было обосновать «заговор». Сначала шли банальные расстрелы, затем к ним добавили концлагеря, чуть позднее – психушки.
На фоне этих традиционных для коммунистов мер воспитания собственного народа на первый взгляд кажется странной одна придумка 1922 г. – массовая высылка за рубеж интеллектуальной элиты страны. В этой акции странно все – и то, что выслали, а не посадили или расстреляли, и то, что выслали не на Соловки или на Колыму, а во вполне комфортную Европу. А. И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» назвал эту акцию «глупостью», ибо большевики сами, своими руками выпустили за «зону» прекрасный «рас-стрельный материал».
Насильно выдворяемый из страны становился эмигрантом поневоле, а к эмиграции в России всегда относились с крайним предубеждением, считая тех, кто покидал родину чуть ли не предателем. В основе подобного отношения лежит все та же российская история. На самом деле выезд за границу (даже на время) считался событием чрезвычайным, на это требовалось высочайшее соизволение. Объяснение тому – в сути самой власти. Она относительно устойчиво могла существовать только как абсолютно замкнутая система, подданные государя не имели права знать: а как там, на Западе? Посол Англии в Москве Дж. Флетчер (XVI век) писал своему королю, что «цари… не дозволяют подданным выезжать из отечества, боясь просвещения, к коему россияне весьма способны, имея много ума природного» [506].