Разбудивший его водитель сказал:
— Пройдись по свежему воздуху, парень. У тебя, видать, голодание — кислородное или вообще.
Снаружи и в самом деле стало полегче, и он решил дальше идти пешком. Впрочем, насчет голодания шофер не угадал: заботливая сиделка-беда по-прежнему кормила Дора полными ложками — однообразно, но сытно, так что есть совсем не хотелось. Улица Левински… Алленби — во всю длину… здоровенный кусок Бен-Еуды… Не ближний свет, но и не так чтобы очень. Он медленно брел по тротуарам и мостовым, не чувствуя времени, не остерегаясь ни машин, ни людей, не думая ни о чем, кроме того, чтобы не слишком сильно сжимать в ладони едва шевелящийся нитяной клубок.
На углу Бен-Еуды и Бограшова Дор остановился. Слева, в одном квартале от него, виднелась набережная с высокими пальмами и сине-зеленое тело старого недоброго моря. Куда теперь? Нитяной клубок затих, не давал ответа.
— Не из святого ли города Иерусалима держит свой путь достопочтенный рыцарь?
Дор вздрогнул и обернулся — на него, подкручивая острые стрелки мушкетерских усов и чуть заметно покачиваясь, взирал Леша Зак собственной персоной. В глазах поэта весело, как дети по школьному двору, гонялись друг за другом граммы чистейшего девяностошестипроцентного, и это придавало зоркому лешиному взгляду особую, слегка легкомысленную рассеянность.
— Острота вашей наблюдательности, мессир, не уступает силе вашего духа, — в тон отвечал Дор, вдыхая окутывающий Лешу тяжелый спиртовый дух. — Мой конь притомился, стоптались мои башмаки.
— Гм… — задумчиво потупился поэт. — Странно… И конь притомился, и башмаки стоптались? Не кажется ли благородному рыцарю, что первое исключает второе?.. Ну, разве что, вы отдали коню свою обувь — кстати, в таком случае понятно, отчего он, бедняга, притомился. А впрочем — неважно. Что ищет благородный рыцарь в этом далеком краю?
Дор улыбнулся и развел руками.
— Что может искать рыцарь? Конечно, башню. А там, в башне…
— Ни слова больше! — вскричал Леша в сильнейшем волнении. — Ты пришел искать башню! Умница! Ты даже не представляешь себе, насколько ты прав! Пойдем!
Он схватил Дора за рукав и потащил за собой через перекресток. Кто-то шарахнулся в сторону, возмущенно тявкнула автомобильная сирена. Перебежав улицу, они вошли во двор, где машины стояли так тесно, словно умели выезжать методом вертикального взлета, и с трудом, выгибаясь между капотами и зеркалами, протиснулись к едва заметному входному проему, за которым оказалась площадка облупленной лестницы и дверь с амбарным замком и надписью “Склад”.
— Наверх, в башню! — скомандовал Леша Зак.
Вход в его мансарду больше походил на лаз и не запирался — как по причине общей труднодоступности, так и потому, что красть у Леши было решительно нечего.
— Вот! — с гордостью воскликнул поэт, забираясь с ногами на кровать, чтобы гость мог войти, ибо другой возможности освободить место для второго человека здесь просто не существовало. — Это — башня! Что скажешь?
Но Дор не слушал его, бормоча проклятия и потирая колено, сильно ушибленное о стоящее при входе большое жестяное ведро или скорее даже бак, доверху набитый клочками бумаги всевозможных форм и расцветок — рекламными флаерами, салфетками, листовками, обрывками уличных объявлений, журналов, газет. На вершине этой горы красовался огромный зимний башмак, разношенный до степени, навряд ли доступной обычному человеку… да и коню, наверно, не всякому, а только такому, который действительно очень сильно притомился.
Зачем здесь этот мусор, когда и так нету места? Глупо, нелепо… но тут клочок салфетки шевельнулся, и Дор разглядел слово, и еще одно, и еще… В следующую секунду он уже не видел никаких бумажек — смотрел на них и не видел: перед ним копошились, наползая одна на другую, длинные гусеницы строчек, быстро струились муравьиные тропки букв, неуклюжие слова-жуки толкали друг друга крутыми боками, тяжело гудели мохнатые пчелы ямба, резкими восклицательными знаками взлетали выскочки-кузнечики рифм.
Стены каморки дрогнули и растаяли; лешина кровать широким махом отъехала в сторону, дощатый пол вознесся, вытолкнув в космос крышу. Они находились на верхушке высоченной башни, стоящей, как и положено таким башням, на берегу всех стихий сразу. Полное обманчиво веселых бликов, здесь лениво разлеглось лживое сине-зеленое финикийское море; высоко, глядясь в небо, как в зеркало, стояли молчаливые холмы Ерушалаима; истекая томительным гноем белой петербургской ночи, курчавился Таврический сад; плетью, кистенем и дикой буранной смертью дышала половецкая степь…
— Это — “Башня”! — зачарованно повторил Дор, присаживаясь рядом с хозяином. — Это — “Башня”.
— Стану я тебе врать… — Леша крутанул ус и полез под кровать за бутылкой и стаканами. — Выпьем, чтоб дальше видеть.
Дор снова посмотрел на бак со стихами.
— Леша, не мое это дело, конечно… но как-то нехорошо это — в ведре. Что ты с ними думаешь делать?
— А зачем с ними что-то делать? — удивился хозяин.
— Ну как это… Они ведь живые. Шевелятся.
— Ну если живые, то пускай себе и живут. Живому существу разве что прикажешь? Да и неправильно это — приказывать… — Леша помедлил с бутылкой в руке. — Я вот все думаю: а что будет, когда ведро переполнится, и они хлынут через край? Представь себе… хлынули… и ползут, ползут… Стихия!
Он сделал волнобразное движение рукой, изображая безудержное наступление стихии стихов, и перед Дором явственной картиной предстала затопленная стихами башня, и бурлящая стихами лестница, и двор, где в озере стихов видны лишь крыши машин вертикального взлета. Вот лешины стихи кипящей лавой выплескиваются со двора на улицу Бограшова и стремятся все дальше и дальше — по тель-авивским бульварам и площадям, переваливают через прибрежное плоскогорье и горные цепи Шомрона и Еуды — еще дальше — в Негев, Синай и Сахару, на великие реки Сибири, Индии и Китая, в саванны Африки, пампасы Аргентины и полярную тундру…
— Да, Леша… — протянул он. — Действительно, здорово… Слушай, а почему бы тогда не убрать башмак?
— Нет, рыцарь, без башмака нельзя, — возразил хозяин, наливая себе еще и назидательно поднимая палец. — Башмак нужен для создания необходимого давления. А чего ты не пьешь?
— Не хочу. Боюсь совсем расклеиться. У меня еще дело.
— Ну как хочешь. А я вот выпью. Спирт, брат, — лекарство от всех недугов. В отличие от спорта.
— Правильно, я ж совсем забыл, — улыбнулся Дор. — У тебя ведь их ужасно много, недугов. Поменьше, чем стихов, но все же…
— Ага. Много и все неизлечимые. Будь здоров, рыцарь…
Они помолчали, слегка сбитые с шутливой волны неожиданным поворотом разговора.
— А чем ты таким неизличимым болен, Леша? Чахотка? Рак?
Леша Зак безразлично пожал плечами.
— Наверно, чахотка. Наверно, рак. Я ведь к врачам не хожу, потому и не знаю.
— И не боишься?
— Нет, не боюсь… — он вдруг стрельнул на Дора неожиданно острым взглядом и покачал головой. — И ты не бойся. Это я хочу тебе сказать: не бойся. Помнишь, давно, еще во Влагалле, ты рассказывал про поколение Рахели? Как пришли они из века ушедшего со всеми своими расчудесными надеждами и иллюзиями… а их — бац по кумполу!.. и сапогом — под дых!.. и мордой в грязь на крови — нате, жрите дерьмо, ангелы нездешние!.. Помнишь?
— Помню. Но при чем здесь…
— А при том, что сейчас, может, то же самое происходит, только наоборот. Снова новый век, а мы к нему — снова — из века ушедшего, страшного. Мы к нему — к новому — с прежними страхами. Так и ждем, что вот-вот засадят по губам говенным сапожищем. Бежим, спасаемся, ходим пригнувшись — да все по той стороне, что при артобстреле наименее опасна. Но век-то уже другой, рыцарь! Может, и бояться давно уже не надо? Может, самое время распрямиться?
Дор усмехнулся.
— Твоими бы устами… А ну как ты ошибаешься, Леша? А ну как следующий век еще хуже окажется, еще кровавей, еще страшней? Мы выпрямимся, а нам, как ты говоришь — по губам! И не сапогом, а бульдозером. Что тогда?