Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что? — переспросила Ирка. — Что ты сказал?

Надо же. Оказывается, он произнес это вслух. Недоразумения диалога вообще. Илья повернулся спиной к недоумевающей сестре и направился к выходу с кладбища. Он шел, удивляясь действию земного притяжения: по логике вещей сейчас ему полагалось парить, как оторвавшемуся от связки воздушному шарику, как набитому ветром пластиковому пакету.

Всю сознательную жизнь — сколько помнил — он воспринимал себя не как самостоятельную отдельность, а лишь относительно других: был сыном своего отца, своей матери, братом сестры, будущим мужем своей подруги, будущим родителем своих детей. Именно объем связанных с этим забот заполнял его голову и грудь, именно тяжесть связанной с этим ответственности придавливала его к земле, придавала жизни устойчивость и смысл. Что, спрашивается, делать ему теперь — такому полому и невесомому?

Новая ситуация ставила под вопрос все, на что ни посмотри, — каждую мелочь, каждое решение, когда-то принадлежавшее к разряду важных, но сейчас уравненное в правах с мелочами — потому что расплылось и сгнило уже и само определение важности.

— Что теперь важно? Что нет? Зачем ты ждешь автобуса?

— Чтобы попасть домой.

— А зачем тебе домой? И почему ты живешь именно там, а не в другом месте, городе, стране, планете? Зачем вставать утром с постели? Зачем тащиться в универ? Зачем тебе эта “многообещающая” специальность? Много обещающая — что? И на хрена тебе сдались все эти обещания, данные когда-то тому — пропавшему, сдувшемуся, относительному человеку?

Он знал одно: теперь нужно выстраивать себя с самого начала, с нуля. Встать на что-нибудь базовое, наименее зыбкое, а дальше — по известному методу: распознать принцип действия, ухватиться поудобнее, и вперед… После недолгих поисков Илья обнаружил искомую базу в календаре — близился очередной день рождения Лирона. Визит к Галям пока еще оставался одним из незыблемых столпов этого мира. Илья взял большую коричневую сумку, открыл шкаф и принялся копаться в ящиках и на полках, попутно удивляясь неожиданному, все нарастающему чувству отвращения и страха.

— Страха? Но перед чем, Илюша?

— А может, не Илюша вовсе, а Леша?

Он подавил в себе острую потребность оглянуться. Откуда им было взяться там, за спиной, — испуганной женщине и мальчишке-зверенышу с большим кухонным ножом? — Неоткуда. Квартира и в самом деле была пуста. Заперев дверь, Илья бросил ключ в почтовый ящик. До конца аренды оставалось еще несколько месяцев, но возвращаться сюда он не собирался. С нуля, так с нуля.

Не встреча даже — миг, один короткий взгляд,
нелепый мусор слов — и всё…
И вновь вскипает рай и вновь клубится ад,
и вновь меня волна — несёт.
Для этих страшных сил все стены и стихи,
все дамбы и валы — пустяк.
Колени преклоню на берегах стихий —
пускай свершится всё — пусть так.

А вдруг она все-таки… Ну кто теперь так наголо стрижется? Черт возьми, какой затылок, с ума сойти можно… Илья бегло взглянул на часы. Так, Димки еще нету, Леша Зак уже уехал… только с Борей и попрощаешься. Была Влагалла и нет Влагаллы. Конец эпохи… Да брось ты, какой конец? Это начало — самое что ни на есть расчудесное начало! Новый век, новая жизнь! Давай-ка, брат, вприпрыжку, вприпрыжку…

8

— Рахель! Рахель! Пора! Надо собираться, ехать…

Сквозь приоткрытые веки Рахель различила смутную мужскую фигуру. Отец?.. Но почему отец зовет ее Рахелью, а не Раей — ведь он так и не смог привыкнуть к ее новому имени? Тем не менее, собираться действительно пора. Италия-то никуда не денется, а вот пароход ждать не станет. Рахель с силой зажмурилась и снова распахнула веки, словно сбрасывая с них сон. Над нею стоял доктор Китаин. Нахальное апрельское утро лезло в палату, соскальзывая с мокрого от росы подоконника. “Боже, а я-то подумала…” — едва удержавшись от стона, она закрыла глаза.

— Надо собираться…

— Сейчас, доктор, — проговорила Рахель, со второй попытки совладав с голосом. — Дайте мне полчасика прийти в себя. Пожалуйста. Больше я вас не задержу.

Китаин молча кивнул и вышел. В палате уже никого не было: время завтрака. Рахель усмехнулась своей ошибке: это апрель сбил ее с толку, не иначе. Тогда, восемнадцать лет назад, он лез в окошко так же настойчиво и неудержимо. Правда, окошко это смотрело не на гедерскую апельсиновую рощу, а на новорожденную тель-авивскую улицу: городу как раз исполнилось четыре годика — совсем ребенок. Отец сразу, едва переехав в Страну, купил два дома на одной из первых улиц будущего Тель-Авива. Даже в преклонном возрасте он прекрасно понимал, во что следует вкладывать деньги…

До отъезда в Европу Рахель жила там, у отца. Брала уроки французского, приходила в себя после проводов, которые устроили ей на Кинерете тамошние ревнители труда, патриоты заступа и кирки. В чем ее только не обвиняли — и в малодушии, и в лицемерии, и в предательстве… И что интересно: громче всех кричали именно те, кто сами при же первой возможности сменяли лопату на карандаш, почву — на чернила, работу в поле — на пусторожнюю возню в комитетах и комиссиях.

Коротконогие санчо-пансы, мелкие приказчики, аптекари, подмастерья, с прыщавой юности одолеваемые мечтой выйти в губернаторы; слюнявые ничтожества, обуреваемые жаждой власти, изначально предпочитавшие свои потные мыслишки настоящему рабочему поту, интригу — мотыге, низость — благородству. Да как посмели эти опереточные вожди разевать свои рты на нее — душу Кинерета? Разве не принесет она многократно большую пользу, вернувшись через два года агрономом? Разве важнее этих знаний адвокатский диплом, за которым годом раньше укатил в Стамбул хитроватый ловчила Бен-Гурион? Кому, кроме их создателей, нужны все эти партии и движения, столь старательно возводимые Даяном и Кацнельсоном? Разве партия в состоянии взрыхлить грядку, подоить корову, засеять поле?

Нет! Но в том-то и дело, что им наплевать и на грядки, и на поля — на все, кроме собственного мелкого бобруйского и плоньского честолюбия. Еще бы! Для того чтобы ощутить себя народным трибуном, требуются не поля и коровы, а трибуна и народ под трибуной. Агроном на этой картине — лишняя фигура. Как, впрочем, и архитектор, инженер, художник, музыкант… — все они только мешают новоявленным бобруйским губернаторам!

Один лишь Гордон и заступился, ну и Хана Майзель, конечно, тоже. Чистые души, настоящие новые люди — как вершины Хермона над навозными кучами, высятся они по соседству с лукавыми лжецами и карьеристами… Отчего их так мало, этих вершин, так исчезающе мало? Отчего так много убогой, себялюбивой мелюзги, предпочитающей жить не высокой духовной правдой, а примитивными физиологическими позывами? Это ведь, как минимум, неинтересно, некрасиво, нерационально — глупо, наконец!..

Курс в Тулузском агрономическом колледже начинался осенью, но долгого соседства с мачехой Рахель выдержать не смогла — еще весной сбежала в Женеву, к озерной воде. Хоть и не Кинерет, но все же… Наслаждалась уроками рисования, подтягивала французский. Мало-помалу утихла, улеглась обида на кинеретских товарищей. Вспоминалось все больше хорошее: веселые песни в поле, плаванье к Мигдалю, прогулки на Голаны, влюбленность Берла, наивное прямодушие Шмуэля Даяна. А главное — Кинерет.

Озеро не отпускало, тянуло назад — сильно и странно, до физического ощущения жажды, не утолимой ни альпийской, ни пиренейской водой. Это чувство нельзя было назвать тоской — оно больше напоминало привязь, цепь, закрепленную на невидимом ошейнике. Она не могла не вернуться туда, просто не могла — хотя бы только для того, чтобы, наконец, вдоволь напиться, упав в Кинерет, обняв его у самого берега.

35
{"b":"117634","o":1}