Вообще-то, Рахелька и сама предпочла бы полотенце, но ей не хотелось расстраивать родителей, которые страдали в своих противогазах только для того, чтобы подавать ей правильный пример.
— Ну? — укоряла бабушку мама. — Подумай, какой пример ты подаешь ребенку.
— Ничего, ничего, — ворчливо отвечала бабушка. — Вашего примера ребенку вполне достаточно. А я лучше помру от ракеты, которой нету, чем от астмы, которая есть.
Так они и сидели впятером, загерметизировавшись мокрой тряпкой, в астме, полотенце и противогазах, сидели и ждали. Иногда слышался отдаленный гул, и папа говорил: “О, упало”, а бабушка сокрушенно качала головой, словно досадовала, что упавшая ракета оказалась вне пределов досягаемости ее ловкого “хвать — и в бочку”. Затем по радио объявляли отбой, и все расходились по местам: родители — в спальню, Пиня — в прихожую, а Рахелька с бабушкой — к своим подушкам.
Но эта тревога абсолютно не походила на все предыдущие, ночные. Эта сирена выла среди бела дня, на улице, среди невысоких раматганских домов и деревьев; она, как истеричная девчонка, каталась по неровным плиткам тротуара, по мостовой перед капотами автомобилей, и те вдруг стали зачем-то сворачивать к обочине и останавливаться, а из них выходили люди с растерянными лицами, и тут же принимались натягивать противогазы — словно для того, чтобы эту растерянность скрыть. Глупые, они и не догадывались, что в бабушкином присутствии им бояться решительно нечего.
Рахелька уже раздумывала, стоит ли объявить им об этом прямо сейчас, как бабушка остановилась и, больно схватив ее за руку, пробормотала:
— Ой, а у нас-то и нету…
— Чего нету, бабуль?
— Мы ж не взяли… противогазов-то этих чертовых… не взяли!
Рахелька оторопела. Услышать такое от бабушки…
— Быстрее! — вдруг дернула ее та и пустилась рысью, волоча другой рукой тележку с покупками. — Бежим, детонька, скорее…
— Мне больно! — закричала Рахелька. — Бабуля! Пусти! Больно! Пусти!
Но бабушка, словно не слыша, стремилась вперед, покачиваясь и тяжело дыша. Сирена продолжала выть. Это прежде Рахелька могла не расслышать ее под ватным одеялом сна, за несколькими стенами, в глубине тесного жилого блока, но теперь, на открытом пространстве улицы, эта тварь вопила так громко, что приходилось открывать рот, чтобы не было больно ушам. А вокруг… вокруг в панике бежали, бессмысленно метались из стороны в сторону, стояли пораженные столбняком, невероятные, уродливые, инопланетные существа — страшные марсианские рыла с вытаращенными кругляшами гипертрофированных гляделок, кабаньим пятаком вместо носа и гладкими бурыми щеками.
Но самый ужас ситуации заключался в бабушке. Паника поразила и ее — единственную и главную защиту от бомб, зажигалок и ракет, а это означало верную гибель — не только ее, рахелькину, но общую — гибель всего мира. А подумав о всем мире, Рахелька вдруг вспомнила о Пине — одиноком, беззащитном хомячке Пине — оставшимся без ничего — без мокрой тряпки, без влажного полотенца… — без ничего! Пиня был попросту обречен.
— Нет! — отчаянно рванувшись, закричала Рахелька. — Пусти!
Бабушка сделала еще два неверных шага, выпустила из рук и ее, и тележку и вдруг стала садиться на землю, прямо на тротуар. Она садилась, держась обеими руками за грудь, и остановившимися круглыми глазами смотрела в рахелькино лицо, и шестилетняя девочка, еще не осознавая до конца и уж точно не умея ничего объяснить словами, видела в этих глазах все, о чем не имела до той минуты никакого понятия: ужас многодневной бомбежки, черную печную пыль обрушившегося дома, саночки с окоченевшим телом двоюродного брата, умирающую от голода мать, трупы на улицах, тифозных вшей и смерть, смерть, смерть — все то, что гналось за бабушкой с детства через всю жизнь, гналось, гналось и настигло лишь в старости, в другом городе и другой стране — вот этой внезапной уличной сиреной, которая умолкла только сейчас, когда бабушка уже сидела на тротуаре большим круглым комом.
— Догнала, проклятая… — тихо сказала бабушка и обмякла, продолжая смотреть на внучку, но уже не так, как прежде, а как бы сквозь.
Рахелька дернула ее за рукав.
— Бабуля, ну скорее! Там Пиня! Без полотенца!.. Ну пожалуйста, ну бабуля…
Но бабушка не отвечала — вообще, даже когда Рахелька заревела в голос от обиды и страха за Пиню и за себя, даже когда вокруг стали собираться суетливые марсиане и приехала санитарная машина с удивительными раскладными носилками. Потом бабушку увезли, а Рахельку передавали из рук в руки, из комнаты в комнату, пока не вбежала растрепанная и заплаканная мама и не забрала ее домой, где хлопотал в своей клетке живой и невредимый Пиня, и можно было наконец вздохнуть с облегчением, оттого что все кончилось благополучно.
Мешали лишь неприятные воспоминания о пережитом страхе и досада на хвастливое бабушкино вранье. Поэтому Рахелька твердо решила не прощать бабушку как минимум до завтрашнего вечера и ни за что не поддаваться, когда та начнет подлизываться по возвращении. Но бабушка не вернулась ни сегодня, ни завтра, никогда. То, что догнало ее на улице, называлось смертью.
— Инфаркт, — бормотала Рахель, прижимаясь мокрой от слез щекой к затекшему плечу Дора. — Мне уже потом объяснили. Обширный инфаркт…
— Шш-ш… — успокаивающе шептал Дор. — Успокойся. Это не обязательно связано с сиреной. Сердце — странный моторчик, сама знаешь, ты ведь у нас биолог…
Она подняла голову, горько усмехнулась.
— О, да. Не обязательно. Они употребили именно это слово. В список жертв Первой иракской войны моя бабушка не попала. Как, впрочем, и в список жертв Второй мировой.
— Рахель, милая…
— Нет-нет, — перебила она, утирая слезы. — Не надо. Ты все равно не поймешь. Ты не видел.
Он ведь и в самом деле не видел тех бабушкиных глаз — за несколько секунд до того, как они стали смотреть сквозь. Ах, бабуля, бабуля… хорошенький подарок оставила ты напоследок своей любимой внучке: дорогу в дымящуюся преисподнюю, в кошмарную испарину пережитого, в кровавый морок проклятого века. Оставила невольно, невзначай. Можно ли винить тебя за это?
Дор осторожно пошевелил плечом. Так уже, наверное, занемело, что совсем не чувствуется, а он, бедный, терпит, боится спугнуть. Ну да, как же, поди спугни меня сейчас. Он и не понимает, дурачок, как нужен мне в эту минуту — каждой своей клеткой, каждой мышцей, каждой капелькой пота. Потому что от смерти есть только одно лекарство… положи меня печатью на сердце твое…
Рахель приподнялась на локте, склонилась над его ждущими, жадными, жаркими глазами, провела губами над запрокинутым лицом, лаская одним лишь дыханием, движением воздуха, не поцелуем, а его возможностью, более острой и пронзительной, чем сам поцелуй. Она почувствовала его руки на спине, на бедрах, на груди — повсюду, где их ждала и жаждала гладкая, отзывчивая, прохладная и пылающая кожа… нет, они вовсе не онемели, эти руки, быстрые и вязкие, нежные и сильные, они говорят убедительней и красноречивей многих слов… а вот и слова — добавкой, и какой добавкой… — шепотом — чьим? — его?.. ее?.. — в приближающиеся губы.
— Я люблю тебя. Я люб…
Запечатлей меня, любимый, в сердце своем, ибо лишь так смогу я остаться в этом мире, лишь так смогу победить смерть… лишь так… и так… и так…
Пусть рот прижат ко рту, но души далеки,
в сердцах разлад.
Мы — скованные сном пустынные зверьки,
танцующие в ад.
И в этих пьяных па, и в звяканьи цепи,
и в бесовстве огня
не слышен стон молитв, не слышен вздох тоски:
"Запечатлей меня…"