— Где же тогда пароход в Яффу? Что с пароходом, мсье?
— Терпение, мадемуазель. Вот-вот наладим. А пока что мадемуазель не помешало бы заняться своим здоровьем…
— Оставьте в покое мое здоровье! Мне нужно в Яффу! Вы слышите?! Слышите?!
“Его не слушали, — пели босяки на Привозе. — А взяли-скушали”… Весной девятнадцатого года город снова взяли-скушали большевики и тут же снова все позакрывали. Из-за нехватки топлива в Одессе кончилось электричество, зато начался голод. Рахель продолжала ждать, уже почти не надеясь, кашляя в платок на пирсе, рядом с которым после бегства союзников не осталось ни одного парохода. Но в августе случилось чудо — вернулись эсминцы Антанты, а с ними и белые. Затем прошел слух, что деникинские комиссии рассматривают просьбы о выездных визах для застрявших в Одессе жителей Палестины. Поразительно, но слух оказался правдой.
В ноябре грузовое судно “Руслан” с шестьюстами счастливчиками на борту отвалило от стенки одесского порта. В обычное время эта старая калоша с вечно пьяной командой использовалась для каботажной транспортировки угля. Поэтому правильнее было бы сказать не “на борту”, а “в трюме”. Именно там, в черном угольном чреве, скрипящем и ухающем под ударами волн, и провела Рахель один из самых светлых месяцев своей жизни. Она возвращалась домой, на Кинерет, и это окупало все неудобства: вонючую духоту, вонючий холод, постоянное недоедание, надоедливый кашель, долгие карантины в Стамбуле и в Пирее. Домой, домой!
На свете не было человека счастливее, когда 19 декабря 1919 года, разбуженная ликующими криками сверху, она поднялась с бухты истлевших канатов, в течение нескольких недель заменявших ей постель, и, выбравшись на палубу, увидела поднимающийся из моря берег Страны, яффский порт и белые дома Тель-Авива. Вот и закончился кошмар, мучивший ее эти долгие четыре года; возобновлялась прежняя, чудная, свободная жизнь! Жаль, что за это время агрономная наука слегка подзабылась… но вспомнится и она! Теперь Рахель не боялась ничего, ничего.
На берегу шумела торжественная церемония: встречали, главным образом, некоего бонзу — не то идеолога, не то деятеля, не то председателя чего-то чрезвычайно важного. На “Руслане” бонза занимал одну из двух пассажирских кают, а в свободное от этих занятий время совершал надменный моцион по палубе, брезгливо морщась от неприятного, но, увы, неизбежного контакта с чумазыми трюмными массами.
— Боже, Раяша! — сказала сестра. — Тебя не узнать, вся черная, как помойная кошка. А уж похудела-то — ужас! И этот кашель…
— Вам два щелчка по носу, госпожа Шошана! — рассмеялась Рахель. — Я вот уже десять лет как не Раяша, помните?.. Нет-нет, обниматься пока не будем и плакать тоже. Отвези-ка меня поскорее куда-нибудь, где можно умыться и переодеться. Ты ведь одолжишь мне платьице, правда, сестричка?
Она закашлялась — тяжело, долго, надрывно; затем, сменив напряженную гримасу на улыбку, повернулась к сестре.
— Ну что ты на меня так уставилась, Розка? Простыла по дороге, бывает. Месяц в угольном трюме — это тебе не отель “Континенталь”. Помнишь отель “Континенталь”?
— Помню, — улыбнулась Шошана. — Мы там с тобой останавливались в Одессе еще до… до всего этого…
— Ну вот, — кивнула Рахель, подхватывая свой саквояж. — Пошли, Розка, пошли… Теперь там уже, наверное, Губхоз… или Губком… У большевиков, знаешь, прямо какая-то страсть к губам. Недоцеловали их, что ли, в детстве?
Она задержалась в Тель-Авиве ровно настолько, чтобы привести себя в порядок и мельком повидать брата, сестер, престарелого отца и сам город-подросток, который, казалось, так и не определился пока относительно своей породы и природы — шумной и затейливой по-восточному, по-европейски чопорной и снобистской, безоглядно-решительной по-русски. Голубой магнит Кинерета притягивал сильнее любых других интересов, связей и уз. Теперь, когда между ним и Рахелью не оставалось никаких препятствий кроме двух дней пути, она не могла и не хотела справляться с праздничной волной нетерпения, размывающей душу и сердце. Даже кашель куда-то делся, отступил или, по крайней мере, мучил не так сильно, как прежде — и это тоже было хорошим знаком, проявлением чудодейственной силы Кинерета, врачующей любые беды и недуги.
Когда коляска подъехала к повороту, за которым, как она помнила, открывался вид на озеро, Рахель закрыла глаза. Что если все окажется иным, не таким, как представлялось в Тулузе, Вятке, Бердянске, Одессе? Что если тоска, одиночество, лишения и болезнь раздули изначально незначительный образ до размеров, несопоставимых с его реальным содержанием, наделили волшебной силой обычный прозаический водоем, один из многих? Что тогда? Сердце ее колотилось у самого горла.
— А вот пугаться госпоже не надо, — обиженно сказал возница, по своему истолковав ее чувства. — Что ж так бледнеть-то? Повороты, конечно, крутоваты, это так, но и мулы у меня хороши, а коляска так и вообще новехонькая. Нечего бояться, глаза зажмуривать. Лучше гляньте, какой вид! Ай-я-яй! Вот она, красотища-то…
До боли вцепившись руками в собственные локти, Рахель разжала веки и замерла. Там, внизу, за длинными ушами хороших мулов сияло голубое счастье необыкновенной силы, красоты и свежести, необъяснимое и не нуждающееся в доказательствах, как это и положено настоящему счастью. По яркой синеве бабочками порхали белые паруса рыбачьих лодок, и белый парус заснеженного Хермона повторял их полет в голубом океане неба; слева зеленели плантации Мигдаля, внушительно возвышалось на другом берегу мощное Голанское плато, черными кубиками скатывались к воде базальтовые дома Тверии… ну а справа, пока еще не видные отсюда… пока еще нет… еще нет, но сейчас, сейчас… — а!.. вот и они!.. — поля Дгании и агрофермы, ее берег с молодой пальмочкой, ее дом, ее родина…
— Да что ж с вами такое, госпожа? — с тревогой произнес возница. — Остановиться, что ли?
— Нет-нет, езжайте, — поспешно отвечала Рахель. — Если можно, быстрее, быстрее…
В Тверии она отпустила коляску и дальше бежала вдоль берега, то и дело спускаясь к воде, чтобы снова и снова попробовать ее на вкус и наощупь. К воротам Дгании Рахель подошла уже в сумерках.
Она не хотела устраивать никаких празднеств по поводу своего возвращения. Ведь по сути дела они и не расставались: в Дгании до сих пор рассказывали легенды о светловолосой красавице Рахели — “душе Кинерета”. Да и состав трудовой коммуны сильно изменился за эти годы: первые апостолы религии физического труда теперь увлеченно возделывали не пшеничные, а партийные нивы, подкапывались не к пересаживаемым оливам, а друг под друга.
Что ж, каждому свое. Рахель не собиралась осуждать кого бы то ни было — довольно она наслушалась прекрасных слов про новый мир и нового человека, достаточно насмотрелась на реальных новых людей в реальном новом мире. Она просто вернулась домой — что может быть честнее и проще? Рядом с Дганией как раз завязывалась новая коммуна — Дгания Бет. Там, конечно же, пригодятся ее руки, знания, опыт.
Впрочем, первые выходы в поле, которых она так ждала, оказались не слишком удачными. Пока. Нет, прежние навыки никуда не делись, да и свежие мозоли не пугали Рахель — ей просто не хватало сил. Кружилась голова, ватные ноги не держали, ладони сами разжимались, роняя заступ, кашель рвался наружу, разрывал грудь. Она садилась на землю, прятала смущенное лицо от вопросительных взглядов. Ничего, друзья. Это все временно. Дайте немного отдышаться, ладно? Через месяц-другой все придет в норму.
В один из вечеров секретарь отозвал ее в сторону. Молча дошли до конторы. “Хочет снять меня с полевых работ, — поняла Рахель. — Что ж, справедливо. Придется пока поднабраться сил в канцелярии или на кухне…”
В комнате навстречу им поднялся с табурета гладко выбритый человек в старомодном пенсне.
— Вот, Рахель, знакомься, — сказал секретарь. — Доктор из Цфата. Он тебя осмотрит.
— Доктор? Зачем? Я уже почти выздоровела…
Секретарь вышел, притворив за собой дверь.