– А люди-то как?! – вскрикнул Макута, а после мотнул головой, словно устыдившись своей наивности, и зло сплюнул.
– Эх, атаман, когда решается судьба Отчизны, жизни людей в учет не берутся, наоборот, чем больше перебьют, тем светлее и долгожданнее будет победа, а главное, в памяти людей останутся боль и страх. Страх – великий управитель! Отсюда и народное: уж как-нибудь потерпим, лишь бы войны не было. Чего стоит моя или ваша жизнь, когда всему заведенному в стране миропорядку грозит разорение, тут другая целесообразность вступает в силу, и никто ей противостоять не сможет...
– Сможет! – словно придя в себя, напористо перебил его Сар-мэн. – Вот ты предпочел остаться живым, а не болтаться на суку, а ведь неробкого, видно, десятка, труса праздновать не привык, значит, осечка в военном мозгу произошла. И я, и атаман наш, и все люди окрестные молча, как бараны, на бойню не пойдут. – Бандит говорил ровно и почти вдохновенно, куда девались напускная бравада и приблатненность. – А с Эрми мы сами разберемся, прав ты в своих историях или не прав, я тебе не судья, меня ее прошлое не интересует, как и ее – мое, а и у меня оно, поверь, не сахарным было. Ты вот ответь, где эти ядерные рюкзаки и как девка могла их взорвать и живой остаться?
– Устройства находятся в одной из дальних пещер и хорошо охраняются, программу же на взрыв должен ввести специалист перед самой передачей ранцев исполнителю. Но я думаю, безопасность отхода, хоть и предусмотрена планом, чистой воды фикция. Все мои люди, а заодно и войска бравого генерала Воробейчикова, скорее всего, должны быть принесены в жертву стратегическому замыслу. И мы, и вы должны погибнуть, Гопс в первую очередь, а наши поджаренные останки послужат ярким свидетельством того, что взрыв – дело рук наших недругов. Может, в нашу честь даже объявят полуторачасовой траур со всенародным сбором пожертвований в пользу семей погибших. А так как семей будет много, а денег соберут не очень, то, как всегда, примут решение обратить их на малые госнужды...
– Смотри ты, как на тебя петля подействовала, державную спесь начисто сбила! – прервал затянувшиеся объяснения Сар-мэн. – Ты про группу свою рассказывай да про пещеру, где смерть спрятал, как Кощей яйцо...
– А ты меня не торопи! – огрызнулся пленник и поднялся с земли, но от долгого сидения ноги у него затекли и плохо слушались. – Не знаю, как на тебя петля бы подействовала, я гибнуть за чью-то прихоть не собираюсь. – Пленник принялся приводить себя в порядок, засовывать обратно вывернутые бандитами карманы, застегивать пуговицы и липучки. Его враз похудевшее и осунувшееся лицо было неподвижно, словно отлитая из плохого гипса маска, только на левой скуле едва заметно подергивалась жилка.
– Ты вот еще что, ответь, пошто Москве Шамбалка так не глянулась? Это ж надо, бомбой ядерной шарахнуть! Они-то хотя знат, что там, в энтих пещерах? – присаживаясь на свое место, спросил Макута.
– Кто их разберет, скорее всего ее открытие путало кому-то планы. Судите сами, откройся эта тайная страна всему миру, может ведь черт-те что приключиться. Где гарантии, что явившиеся учителя станут наставлять народ по-правильному, да и что за знания они из своих подземелий выволокут? Никто не знает. Нет, решение руководство приняло верное, только... – говоривший замолчал на полуслове.
К ним быстрой походкой подошел невысокий коренастый разбойник с лицом, поклеванным оспой. Он слегка поклонился бею и что-то быстро зашептал на ухо Мэну.
– Атаман, надо бы покалякать, – выслушав доклад и отослав молодца восвояси, произнес тот.
– Ладно. Тебя, мил человек, отведут к моему намету, доктор пусть пока шею поглядит, а там и мы подойдем, тогда и договорим.
Макута с Сар-мэном неспешно двинулись в сторону гор. За ними тенью подался Митрич. Пленного повели к ожившему бездымными и еще не слишком яркими кострами биваку. К лагерю потянулись и стоявшие на дальних постах охранники.
День неспешно сгущался в синеватую вечернюю дымку. Скоро все стихло на месте допроса, и только далеко отлетевшая медная кружка, зарывшись в небольшой островок непримятой травы, ярко свидетельствовала о недавнем присутствии людей.
Минут через пятнадцать из-за невысокой, поросшей густым кустарникам скалы, что возвышалась над камнем, где сидел атаман, осторожно вышел человек, огляделся и, убедившись, что поблизости никого нет, не спеша и не прячась зашагал к лагерю. Это был Енох.
28.
Машеньку знобило. От перевозбуждения, излишка солнца, горного воздуха, купаний в студеных ручьях и всего остального, что с ней сегодня произошло, она была близка к обмороку и никак не могла совладать с предательской дрожью, мелко и противно колотившей все тело. Укутавшись теплым ватным одеялом, она в изнеможении лежала на невысоком топчане, и мысли бешено скакали в ее голове. Едва она останавливалась на самом важном – Енохе и их будущем, как тут же возникала противная мысль о позоре и предстоящем объяснении с матерью. Едва принималась нанизывать нужные и правильные, как ей казалась, слова оправдания, подбирать интонацию, с которой их следует произнести, и даже что-то начинало получаться, как откуда-то выворачивалась мыслишка о том, что она голодна, а паршивка Дашка убежала с Юнькой глядеть, как будут вешать пойманного ими лазутчика. Есть хотелось очень, уже сама мысль о чем-нибудь вкусненьком наполняла рот тягучей слюной. Маша гнала прочь кулинарные мечтания, но образ любимого курника сменялся образом не менее вкусного ломтя черного хлеба и домашней колбасы. Наконец в голове осталась только одна мысль, которая, словно тяжелая августовская муха, колотилась в ее предобморочном мозгу: надо вставать, выбираться из этой халупы, идти искать хоть какую-нибудь еду, благо вкусные запахи вперемешку с горьковатым дымом плавали окрест. Однако выйти вот так, без сопровождения, без проверенного человека рядом в чуждый, незнакомый и оттого пугающий мир было страшно. Ненавидя свою беспомощность, девушка решительно сбросила одеяло и овчины, в которых пряталась от озноба, и резко встала, так что у нее потемнело в глазах. Немного переждав и безуспешно поискав глазами зеркало, она принялась выворачивать на пол содержимое большого баула, привезенного ночью Юнькой от матери. Почти на самом дне, завернутое в ее толстый теплый свитер, лежало старое овальное зеркало на толстой фанерной подложке. Если бы еще вчера ей кто сказал, что находка этого потемневшего и обшарпанного амальгированного стекла вызовет у нее такую радость, она бы от души посмеялась. Но ныне ей было не до смеха. Как простушка, она бросилась пристраивать свою находку на шатком столике, приютившемся в самом темном углу. Зажгла стоявшую здесь же керосиновую лампу, хотя на дворе еще был вечер, правда серый и тусклый, потом чуть прибавила фитиль и заглянула в посветлевшую седую бездну. Из зеркала на нее глянуло вполне симпатичное лицо, правда, немного помятое, с глазами, припухшими от слез, и безнадежно спутанными волосами.
– Могло быть и хуже, – повертев головой, сказала Маша и, зажмурившись, безжалостно запустила гребень (и откуда его только выкопали!) в свои космы.
Неприятная процедура расчесывания в конец запутанных волос уже подходила к концу, лицо постепенно стало разглаживаться, блестящие же, должно быть от голода, глаза и вовсе были очень даже хороши.
– Маша, ты здесь? – почти над ухом прозвучал голос Еноха. – Маша...
Внутри все сжалось. Обыденная, привычная процедура перед зеркалом немного успокоила ее, даже дурацкие мысли о еде ослабли. Кто может объяснить, почему так происходит: погладит мама по голове, и все горести забываются, обиды проходят; скользит расческа по ровному, длящемуся до бесконечности волосу сверху вниз, сверху вниз – и убаюкивающее спокойствие наполняет душу, понятной становится женская доля, и многое, многое забывается, и мир становится добрее... И вот его голос, тихий, какой-то пришибленный, не похожий на самого себя. Голос ее любимого, родного человека. Голос, как вспышка яркого света, разбудил все, что только что успокоилось, затихло...