Литмир - Электронная Библиотека

Так они шли от дома к дому.

И прежде еще, чем они выбрались оттуда, Юдым спросил, не поднимая глаз:

– Где поселимся?

Она долго не отвечала. Только глаза ее сияли.

– Здесь? – спросил он, рисуя что-то на песке.

– Где ты захочешь…

– Но хотелось бы тебе жить тут?

– Да.

– Почему?

– Я хотела бы помогать тебе в твоей работе. – Мне… в работе…

– Ты сейчас думаешь: «Что мне и тебе, женщина?»

Юдым взглянул на нее страшными глазами и сказал тихим, сонным голосом: – К чему эти слова…

– Устроим больницу, как в Цисах. Ох, боже мой! Это будет нечто совершенно другое. Я буду твоей фельдшерицей…

– Хорошо… Но сумеешь ли ты вести дом?… Дом?

– Хо! Хо! Я не теряла времени даром. Я вставала изо дня в день чуть свет и шла к экономке учиться готовить, шить, гладить, варить варенье…

– Варенье…

– Еще какое! Если бы мой повелитель знал, какое!..

– Да?

– Да, так и знай! Я уже все обдумала, до последней мелочи, как будет у нас в доме.

– В доме…

– Да, в нашем собственном доме… Не думай, что мне нужна роскошная квартира или меблировка. Ох, нет! Я презираю всю эту мебель, полировку, лак. Занавески, ковры, как все это уродливо! Подожди, я тебе скажу…

– Иоася…

– Подожди… Мы будем все, или почти все, что другие тратят на роскошь, отдавать на благо этих людей. Ты не знаешь, какое счастье… А на ту малость, которая попадет к твоей жене, увидишь, что она сделает.

– Что же она сделает?

– Ты и оглянуться не успеешь, как наша квартира будет полна утвари, простой, как у самых бедных людей, но зато красивой, как ни у кого. Мы создадим новый идеал красоты, еще неведомое искусство, которое дремлет тут же рядом, как заколдованная королевна. Это будут сосновые табуретки, лавки, столы. Они будут покрыты домоткаными коврами…

– Да, да…

– Дорожка в сенях, сотканная на крестьянском ткацком станке из лоскутьев, не хуже персидского ковра. Бревенчатые, сосновые стены диво как красивы…

– Ты права… – сказал Юдым, широко раскрытыми глазами глядя в ее лицо, полное счастья. – Это несомненно так. Так я и думал. Человек так же привязывается, должен привязаться к простому коврику, как к гобелену, к скамейке, так же как к дивану, к иллюстрации, вырезанной из журнала, как к драгоценной картине.

– Все это мы полюбим, потому что оно будет наше, добытое кровавым трудом, мы добудем это, не причинив никому обиды. Куда там! Каждой вещи будут сопутствовать дружеские взгляды тех, кто уходил из нашего дома с любовью к тебе, взгляды всех людей, которых ты исцелишь, ты, добрый врач… добрый врач…

Божественный шепот поклонения срывался с ее уст.

– Воистину, как ты все знаешь, как зорко видишь! Все это я полюблю, потому что оно выйдет из твоих чистых рук. Эти предметы станут частичкой моего существа, как рука, нога, быть может, как голова, как само сердце. И если бы пришлось бросить все это, одним взмахом разрушить…

– Когда придет гость или пациент, то сам удивится, что люди живут так счастливо и настолько непохоже. Простая чистая мебель, полевые цветы в глиняной вазе… И зачем нам холодный блеск фабричных изделий? Зачем наряды, экипажи? Никогда я не. испытывала большего блаженства, чем тогда, когда мой отец брал меня с собой в тележку без рессор и вез в лес по ухабистой дороге, перерезанной корневищами. Ни одна рессора не могла бы пружинить так хорошо, как деревянная решетка, вытесанная плотником. Ах, я уже так давно лишилась родного гнезда! Собственно, у меня его почти никогда не было. Я только что перешла в пятый класс, когда умер отец. Мамы я почти не помню… У каждого существа есть свой очаг, свой кров. Крохотный жаворонок и тот… И когда я подумаю, что моя скитальческая жизнь вот-вот кончится…

– А эти норы, которые мы сейчас видели? – спросил Юдым голосом, в котором был испуг и дрожь.

Она в недоумении остановилась среди дороги. Он смотрел на нее, но не видел. Глаза его словно начали косить и побелели.

– Что мы с ними сделаем? – спрашивал он, стоя на том же месте.

– С кем?

– Ну, с этими! Из этих трущоб?

– Не понимаю…

– Я должен разрушить эти смрадные норы. Я не могу смотреть, как живут и умирают эти, работающие со свинцом. Полевые цветы в горшке, это так… Это хорошо… Но можно ли?

Она взяла его за руку. Недоброе предчувствие медленно вонзалось в сердце, как холодная сталь. Он вырвал руку и говорил неприятным, оскорбительным голосом, глядя прямо перед собой:

– Я должен сказать тебе все, хотя это для меня хуже смерти. Вправду, вправду, я предпочел бы умереть, как Кожецкий…

– Кожецкий?

– Если бы я мог выразить словами! Я тебя так люблю! Никогда не думал, что с человеком может случиться такое… Твои улыбки, которые проникают в самое мое сердце, словно снимают с него покровы. Твои черные пушистые волосы… Я просыпаюсь ночью и уже не во сне, а наяву вижу тебя, прижимаю к своему сердцу… Проходит долгое, святое мгновение, и лишь тогда я начинаю понимать, что никого нет… Но с тех пор, как я прибыл сюда и увидел своими глазами, во мне разгорается огонь. Он горит во мне. Пылает, и я не знаю, что сжигает во мне этот пожар…

– Боже мой!

– Видишь ли, дитя…

– Боже мой, какое у тебя лицо!..

– Видишь ли, я происхожу из черни, из самой последней голытьбы. Ты не можешь даже представить себе, какова эта чернь. Не можешь даже охватить смутным предчувствием, что таится в ее сердце. Ты из другой касты. Кто сам оттуда родом, кто пережил все, тот знает… Здесь люди на тридцатом году жизни умирают, потому что они уже старики. Их дети – идиоты.

– Но какое отношение это имеет к нам?

– Да ведь я за все это в ответе! Я!

– Ты?

– Да, я отвечаю перед моим духом, который кричит во мне: «Не позволю!» Если этого не сделаю я, врач, то кто же сделает? Этого никто…

– Только один ты?

– Я получил все… И должен отдать го, что взял. Этот проклятый долг… Я не могу иметь ни отца, ни матери, ни жены, никого, кого я мог бы с любовью прижать к сердцу, пока не исчезнут с лица земли эти подлые кошмары. Я должен отречься от счастья. Я должен быть одинок. Чтобы возле меня никого не было, чтобы меня никто не удерживал!

Иоася остановилась. Веки ее были опущены, лицо помертвело. Ноздри ловили воздух. Из уст вырвались отрывистые слова.

– Я тебя не стану удерживать…

Это были слова тихие, облитые кровью стыда. Казалось, что в то время, как она это говорит, из ее жил вот-вот брызнет горячая кровь.

Юдым ответил:

– Ты меня не удержишь, но я сам не смогу уйти. Во мне прорастет засохшее семя выскочки. Я себя знаю… Да, впрочем… не о чем уже говорить…

Она содрогнулась, эти слова подобны были удару в спину. И они пошли молча рядом – далеко, далеко…

Мимо них тянулись подводы с рудой, брички, коляски… Шло множество людей… Они не видели ничего. Дорога привела их в лес. Там они сели под деревом.

Иоася почувствовала, что плечо Юдыма оперлось о ее плечо, и видела его голову, свесившуюся на грудь. Она не в силах была шевельнуть рукой и сидела, словно погруженная в тот непробудный сон, когда мы захлебываемся океанами горя и не находим сил испустить хоть один вздох.

Вдруг Юдым услышал ее одинокий, ее единственный плач, плач перед лицом бога.

Он не поднял головы.

Потом он услышал ее тихий голос, пробившийся сквозь слезы.

– Бог тебе в помощь.

Он не в силах был ответить, но какой-то чужой голос, словно бы Даймонион, о котором писал перед смертью Кожецкий, произнес из глубины его сердца:

– Дай боже!

Иоася встала.

Еще мгновение он видел из-под бессильных, тяжелых, опущенных век ее скорбное лицо. Оно было, как посмертная гипсовая маска.

Минуту спустя он потерял ее из виду.

Она шла по шоссе, направляясь к городу, к вокзалу.

Он сидел так долго. Когда он снова бросил взгляд на дорогу, она уже опустела. Лишь ветер подхватывал известковую пыль, взметывал ее вверх, как полову. Известковая пыль, глумящаяся…

80
{"b":"116912","o":1}