Литмир - Электронная Библиотека

О моя аллея, ведущая к Карчевке, далекий горный пейзаж, который годами грезился мне в Варшаве!

На башне кафедрального собора бьет шесть. Приветствую тебя, милый, чугунный бой часов! Как я боялась тебя когда-то, с каким глубоким страхом слушала тебя впервые после приезда из Глогов в школу! И вот… Но прочь все воспоминания! Нельзя думать о прежнем, а то снова впаду в плаксивость.

Тихо, только дождь лепечет в водосточных трубах, да время от времени с грохотом проезжает келецкий фаэтон.

В тот же день в Менкажицах. Я уже у дяди с тетей. Сейчас очень поздно. Какая благословенная тишина! Я ночую одна, «на другой половине», в старом знакомом маленьком зале. Я счастлива, ах, как я счастлива! Тихонечко, на цыпочках ступаю я по этой пустой комнате, где стоит рухлядь, хранящая память об умерших, – и не могу насытиться сознанием, что все это не иллюзия. Здесь, в Менкажицах! В этих низких комнатках я бывала с покойной мамой, когда мне было три-четыре года… Потолок с двумя балками, чуть-чуть провисший, стены, побеленные известкой, которая кое-где отваливается, обнаруживая сухие лиственничные бревна; окно, заслоненное георгинами, мальвами и кустами сирени. Дождь смыл с его рам краску. Задвижки, старые задвижки странной формы – выкованные каким-то учеником Тубалкаина, – покрыты таким толстым слоем ржавчины, что стали и вправду красивыми. Когда я начинаю упорно вдумываться, то мне мерещится, что я, как сквозь сон, вижу того, кто прибивал эти задвижки. Это был молодой кузнец… Мне было тогда года четыре. И все это: отливающие всеми цветами радуги старые стекла, двери, стены, утварь и старые литографии, – все как-то трогательно. В течение нескольких десятилетий они неизменно существуют все на тех же, на своих местах, вынося все воздействия времен года и становясь как бы неотделимыми частицами здешней природы. Каждый из этих предметов имеет свою историю и, можно сказать, является членом семьи. Старая усадьба клонится на сторону, перекашивается, горбится, но в сущности остается такой же, как годы назад. Это родовой дом, сросшийся с полем, с садом, с деревьями и цветами. Когда-нибудь он, быть может, рассыплется в прах и исчезнет с лица земли, как человек после смерти.

Лают собаки. Привлеченные светом в окнах комнаты, где по вечерам обычно бывает темно, они садятся прямо за стеклами и лают не своим голосом.

Но к делу. Каждую письменную работу надобно писать по пунктам. Сперва вступление… Итак: из Кельцов я выехала сегодня перед обедом. Дождь немного утих, хотя и не перестал совсем. Он сеял свои мелкие плевелы, лишь изредка бросая пригоршню зерен покрупней. Я наняла извозчика за четыре рубля (слушайте, слушайте) – и айда! Мой возница подвязал хвосты тощим клячам, плотно закутал свои ноги рядном и с невероятным скрипом и треском двинулся в путь. Когда он выехал на шоссе – наше старое, щербатое от ухабов, милое шоссе, – когда из-под колес полетели комья жидкой грязи… Ее совершенно не могли удержать крылья пролетки, бренчащие как бубенчики, и лишь потертая кожаная полсть, как могла, защищала меня – добрая душа!.. Вскоре на этой доброй душе образовалось целое озеро воды, переливающееся с места на место, как ртуть. Я была утомленной, сонной и еще более счастливой, чем сейчас. Мое внимание – вернее, мою блуждающую в пространстве улыбку, – ежеминутно привлекали к себе два фонаря, которые предназначены были, как я полагаю, для украшения экипажа: выбитые стекла, отломанные крышки и не оставляли им в сущности ничего, кроме этой чести. Один из этих остаточных органов, рудиментов экипажа был привязан к поддерживающей его полоске железа размокшим шпагатом. Бесформенное туловище возницы в голубой епанче грязноватого оттенка заслоняло от меня мир, а единственная голубая пуговица на его пояснице с изображением какого-то герба притягивала мои глаза. По всему видимому пространству сеял мелкий дождь. Далеко, в туманном буром воздухе маячили силуэты холмов. Их очертания, то и дело скрывающиеся в тумане, казались мне подлинным олицетворением скорби. Стоило поймать их взглядом, и я тотчас ощущала, как мне больно.

Некогда, давным-давно, сердце маленькой девочки, которую увозили в гимназию, точно так же сжималось при виде этих любимых холмов.

Пролетка скачет из выбоины в выбоину, качается, как больной табесом, скрывающий свой дефект, чтобы ке потерять должности. Она скользит на поворотах, словно в приступе отчаяния, хочет, как самоубийца, кинуться в придорожный ров.

Вот надвигается деревня, состоящая из изб, серых как земля, хотя стены их были некогда выбелены.

Вербы с толстыми стволами, из которых стремительно тянутся вверх буйные, молодые, светлые побеги; дикие груши в полях, такие же дикие, как и в те времена. Там, где луг понижается и переходит в низину, протекает река. Она идет сюда из моей деревни, из Глогов. Опустясь с холма, мы въезжаем на длинный мост. Взмокшие кони едва плетутся, он них валит пар. Я высовываюсь из-под поднятого верха и всматриваюсь в чистую воду, струящуюся по камням и крупному песку, – в воду, которая протекала у самого дома моих родителей. Шлагбаум. Экипаж останавливается. Нужно уплатить несколько копеек. Я ищу их в кармане и в то же время обостренным слухом ловлю журчание реки, чей плеск там внизу что-то мне говорит.

Мы снова медленно движемся вниз. Рядом идут люди, сгорбленные, забрызганные грязью, заросшие волосами, которые иначе, как космами, не назовешь. Они что-то говорят друг другу, отвратительно орут и переругиваются. Одного я узнаю: это наш крестьянин, Вицек Михцик. Таким же он был и во времена моего детства, – только чуть состарился. Кони бредут, и в позвякивании упряжи, в грохоте колес мне слышатся слова, недавно прочитанные в библии. Значит, эта мысль скрыто жила во мне, словно выцарапанная стальным резцом на свинце: «Не станет памяти как о мудром, так и о глупце в веках, ибо наступят дни, когда все будут преданы забвению, и как умирает мудрый, так же умрет и глупец…»

Эта циничная мудрость, брошенная дерзновенным царем, знавшим «все под солнцем», не была мне неприятна. Она была скорей как бы вполне совершенной истиной, гармонирующей со всем, наполняющей все, что жаждет истины, – как влага. Все утихало, смирялось во мне и будто погружалось в сон. Я забилась в уголок экипажа и перебирала в памяти эти мрачные слова, неизвестно почему пришедшие сейчас на память.

С холма открылся вид на низину, я увидела вдали менкажицкие деревья. И тут во мне снова загорелась тихая радость, не покидающая меня и до сих пор. Я знала, что не найду здесь того, чего ищу, – но зрелище сонных лесов, длинных и широких пустошей, поросших мелким можжевельником, разливало тепло по моим жилам. Вон там бор, в котором я никогда не была, чужой и неприятный; но зато с другой стороны – менкажицкие аллеи, тающие в туманах и словно сотканные из тумана…

И тут мне пришло в голову, что ведь я никого не известила, что, собственно, не знаю даже, живут ли здесь еще мои родные. А может быть, они уже выехали или умерли? Я столько лет им не писала… И я принялась подсчитывать. Да, уже десять с лишним лет, как я не была здесь.

Был уже вечер, когда мой возчик свернул с шоссе и въехал в тополевую аллею. Старые, облупившиеся хозяйственные постройки, вросшая в землю усадьба, перекосившиеся заборы…

Я вошла в знакомые сени – никого… Приоткрыла первую дверь и подпрыгнула, как трехлетний малыш: старый приятель – дребезжащий рояль, а над ним князь Юзеф… Ну разумеется!

А вот теперь, когда я пишу эти слова, я чувствую себя здесь посторонней, чужой и одинокой. Но что из этого? Шум старых тополей, который столько раз пугал меня, когда мы с мамой уезжали, бывало, отсюда ночью… Он меня и привлек к себе. Может ли на земле быть звук нежней?

5 июня. Миновал день и короткий вечер. Я побывала в конюшне, в коровнике, в бараках, в поле, на лугу. Не знаю, подлинное ли это, или обманчивое успокоение, но мне очень хорошо. Никакой склонности к слезам, даже некоторое отвращение к волнению. Рассказ о Вацлаве был для меня очень тягостен. Вацлав в час своей смерти оставил мне как бы некое наследство. По суровому закону наследования, он навязал мне пустые зимние месяцы, дни, которые нечем вспомнить, кроме слез, вереницы бессонных ночей, заполненных работой духа, столь же бесплодной, как поиски начала всех вещей, и столь же необходимой для жизни, как дыхание. Теперь я с трудом понимаю, что случилось со мной. Все пронеслось, как наводнение в горах. Только далеко разметанные глыбы камня да повисший на кустах ил показывают пределы, которых достигло разрушение.

42
{"b":"116912","o":1}