– Дызио, сядь… – сказала мать умирающим голосом.
При этом она смотрела не на своего отпрыска, а на Юдыма, словно именно к нему обращалась с этим сердечным и заботливым советом.
Дызио тоже повел себя так, будто слова матери и вправду были обращены к кому-то другому. Он с живой любознательностью нагнулся к сидящему в углу купе офицеру и стал тщательно рассматривать пуговицы его мундира, беря каждую пальцами, испачканными неизвестно чем. Военный без протеста отдался во власть пытливого юного ума и с легкой улыбкой ожидал конца этого осмотра. Между тем Дызио заметил висящую в углу саблю и смело потянулся между головами двух дам за этим оружием. Тогда офицер отстранил его от себя и от своих спутниц – молча, вежливо и осторожно.
– Дызио, веди себя как следует… – сказала мать, – не то господин офицер вынет саблю и отрубит тебе голову.
Живой мальчик снова не оказал словам матери надлежащего внимания. Он как раз вознамерился пробраться к окну и направился туда по ногам сидящих. Раздались возгласы дам и господина в мундире, обвиняющие его в том, что он ступает на мозоли. Дызио, с миной равнодушного ко всему триумфатора, пробился куда хотел. Расставив ноги, он стал на двух диванах и высунулся в окно со столь явным пренебрежением ко всем опасностям, что присутствующие вдруг увидели заднюю сторону его одежды, изодранную чуть ли не больше, нежели чулки. Одна из дам, обращаясь к удрученной матери, сказала:
– Сударыня, так ваш сынок может вывалиться в окно…
– Дызио, ради бога, не высовывайся так далеко, а то эта дама говорит, что ты можешь вывалиться в окно!
Ни малейшего внимания! Некоторое время все созерцали позу мальчугана, но когда он перегнулся еще больше, видимо стремясь достать прикрепленную ниже окна дощечку, крик ужаса вырвался у всех. Тут, для сохранения равновесия, он встал на одну ногу, а другой, по мере движения туловища, дрыгал в воздухе возле самых голов сидящих дам. Офицер вскочил с места, схватил молодого человека за пояс и втащил в вагон. И тут-то Дызио показал, на что он способен. Прежде всего он вырвался из рук офицера и снова бросился к окну. Когда ему в этом вторично воспрепятствовали, он стал рваться, бить ногами во все стороны, не глядя на то, попадают ли удары его каблуков в сундучки, или в чужие мозоли.
– Послушайте, сударыня! – крикнул офицер. – Что это такое? Нечего сказать, чудно воспитанный мальчик! Может быть, вы будете так любезны…
– Дызио, заклинаю тебя всем, что есть святого на свете! – взывала утомленная мать.
Но тот не желал признать себя побежденным: офицера он оттолкнул локтем, а матери высунул язык такой длины, что хоть за деньги показывай. Делать было нечего. Милого мальчика оставили в покое, но и он как-то угомонился и только с особой неприязнью взглядывал на офицера, сплевывая прямо перед собой. Через некоторое время он уселся между матерью и Юдымом, ноги протянул на противоположную скамью, руки сунул в карманы и стал в каждого из присутствующих поочередно вперять свои совиные глаза. Это была, однако, обманчивая тишина. Вскоре он принялся атаковать Юдыма. Заглядывая ему в глаза, упирался в него плечом, локтем, коленом, наконец вытащил из-под лавки свой кнутик, поставил его на ногу доктора и принялся обеими руками эту ногу сверлить. Доктор отстранил его. Но это мало помогло, так как вскоре началась та же история. Мать с кислым выражением лица глядела на эту процедуру и, наконец, прошепелявила:
– Не делай этого, прошу тебя… Зачем это? Разве воспитанные мальчики так играют, разве красиво так делать? Сколько раз мама тебя просила не приставать к незнакомым господам в вагоне. Ты причиняешь маме большую неприятность… Неужели ты хочешь, чтобы господин кондуктор выгнал нас и из этого купе, как из того. А? Скажи прямо…
Мальчик бросил на родительницу мимолетный взгляд и занялся другим. На диване лежала шляпа Юдыма. Мальчик схватил ее и принялся на цирковой манер крутить, подбрасывать вверх и подхватывать своим прутиком.
– Ах, Дызио, Дызио… – стонала дама. – Не делай этого, не то, я ручаюсь, этот господин рассердится и выбранит маму так же, как господин полковник. Разве ты хочешь, чтобы этот господин выбранил маму? Скажи прямо… Хочешь?…
– Ну да, хочу, чтобы выбранил… – пробормотал безжалостный сын.
Итак, ничто не действовало. Лишь усталость взяла верх над врожденной живостью характера. Дызио уселся на свободном месте, ко всеобщей радости зевнул раз-другой и, наконец, уснул. Юдым с нежной заботливостью уложил его конечности на диван, а сам подобру-поздорову убрался из купе и не возвращался до самого Ивангорода,[32] когда пришлось взять чемодан и перенести его в вагон другого поезда. С искренней радостью думал он, что, наконец, расстается с резвым ребенком.
Какова же была его злость, когда он увидел, что мать с ее шаловливым сыном входит в тот вагон, где он поместился. Но там было общее отделение второго класса, ехало много пассажиров, и милому мальчику было где разойтись.
Около трех часов пополудни поезд подошел к станции, откуда Юдым должен был проехать пять миль на лошадях. Выйдя из вагона и миновав здание маленькой железнодорожной станции, он нашел пару лошадей, запряженных в большую коляску, и кучера в блестящей ливрее. Очень старый маленький еврей принес и положил на козлы чемодан Юдыма. Доктор забежал еще в буфет купить папирос. Возвращаясь бегом, он увидел Дызио и его мать, усаживающихся в его экипаж. У него руки опустились, и давно забытое сапожничье ругательство запятнало его уста. Утомленная мать милого проказника уже знала от кучера, что предстоит ехать с каким-то господином, уже узнала чемодан и с чрезвычайно милым выражением лица подвинулась на сидении, давая место приближающемуся Юдыму.
В первый момент Юдым решил было не ехать с ними ни за какие сокровища. Но ряд быстрых соображений и подсчет наличных средств вызвал другое решение в его уме и кроткое и радостное выражение на лице. С этим именно выражением он приблизился к даме и завязал разговор, полный изысканнейших общих мест. Вскоре узлы были размещены где только возможно, Дызио, из опасения, как бы он, боже упаси, не упал под колеса, после усиленных просьб матери уселся на переднюю лавочку, и экипаж ввалился в топкую улицу еврейского местечка.
Дама говорила без умолку, даже когда коляска билась в конвульсиях, переезжая через ямы, ухабы, лужи и сухие гребли местечка. Юдыму просто дурно делалось при мысли, что это светское развлечение будет продолжаться на протяжении пяти миль, ибо из разговора дамы вытекало, что она едет тоже в Цисы. Но за городом ему вскоре полегчало: прямо в лицо повеяло влажным дыханием необъятных просторов, полей и лесов. Поля, размякшие после долгих дождей, изрезанные коричневыми полосами мокрых борозд, то тут, то там уже приобретали серо-желтый оттенок, подсыхая в местах повыше. Над ними дымились легкие седые испарения. Всходы озимых мерцали вдоль и поперек чудесными красками, зеленью и голубизной, как перья на шее павлина. Высоко в небе, словно нагромождение снежных сугробов, стояли расписанные прелестными тенями белые облака. В небесной глубине слышен был целый хор жаворонков. Над светлой зеленью пастбищ мелькали чайки, поминутно издавая свой веселый клич. Кони понеслись крупной рысью, из-под колес стали разлетаться брызги густеющей грязи, ветер мешал говорить, так что «конверсация» матери становилась поневоле менее назойливой. Глаза Юдыма тонули в новом пейзаже. Для него он был подлинно новым: деревни – вернее, земли, пашни, простора – в это время года доктор еще никогда не видел. В нем пробуждался священный прачеловеческий инстинкт, это была смутная страсть к земле, севу, выращиванию хлебов. Чувства его рассеялись и блуждали среди этих широких горизонтов: вон там, под лесом, который едва начинал расцвечиваться листьями, на пригорке, окруженном деревьями, подходящее место, чтобы поставить дом.
Ольхи и тополи были еще черны. Только высокая стройная береза уже так покрылась легкой мглой листьев, что обнаженных прутьев не было видно. Вокруг деревьев – бледно-голубой подлесок, радостный, как улыбка. Возле леса узкая долина, по которой струится ручей. На склоне холма виден человек, он идет, наклоняется, что-то делает, что-то садит или сеет…