Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Заполнялась схема не сразу, а в процессе розыска, и особенно важна была в начальный период. Постепенно появлялись новые вопросы и ответы, и они соединялись стрелками, рядом с ними возникали огромные — красные, синие, черные — вопросительные и восклицательные знаки. А затем, по мере того как разворачивался розыск и план его со всеми разветвлениями закреплялся и укладывался в сознании подполковника, бумажная схема теряла свое значение, и Коваль все меньше заглядывал в нее.

Жизнь сложнее каких бы то ни было предположений. Неведомый воображаемый преступник, воплощаясь во плоть, набирая конкретные приметы, как бы предъявляет свой, достоверный вариант событий и свою схему, которой необходимо придерживаться. И если уже в конце дознания подполковник случайно находил в ящике стола свои первоначальные схематические записи, то часто искренне удивлялся своим предварительным соображениям. Но без этих соображений и гипотез он, пожалуй, так и не встал бы на правильный путь.

Вот и теперь, когда ничего еще неизвестно и не на что опереться, он должен начать со своей привычной схемы. Расчертив ее прямо в архиве, Коваль записал также задания самому себе на ближайшие дни:

1. Выяснить, как сложились судьбы тех, кто были связаны с делом Апостолова — Гущака. С оставшимися в живых — встретиться.

2. Выяснить, как сложились судьбы сотрудников милиции, которые вели это дело либо так или иначе соприкасались с ним. С оставшимися в живых — встретиться.

3. Дать задание каждому члену оперативной группы.

…Едва дописав свой план, он услышал легкое покашливание. Поднял голову. Возле него стояла миловидная худощавая девушка — дежурная по читальному залу. Оказалось, что кроме него в зале никого уже нет.

В окна заглядывал поздний вечер.

— Мы закрываем. Прошу вас сдать документы.

Коваль встал и понес подшивки к столику, с которого их брал. На душе у него стало спокойнее. Ему казалось, что он все-таки нашел уже какую-то ниточку. Так, наверно, чувствует себя альпинист, когда на гладкой скале неожиданно нащупывает ногой еле заметный выступ.

10

— Ах, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, дорогой мой земляк, — благодушно говорил юрисконсульт Козуб, подперев подбородок рукой. — Вы не представляете себе обстановки тех лет. Сколько вам было в двадцатые? Школьник. Первоклассник. Пожалуй, не помните даже и пана Кульчицкого? Как его судили за то, что пытался поджечь конфискованный особняк! Потом там Народный дом был. А наш Летний сад? Дощатый «театр» с дырами на потолке — такими огромными, что даже звезды сквозь них были видны и на спектакли публика приходила с зонтиками… — юрисконсульт заразительно рассмеялся.

— Нет, театр я помню, — сказал Коваль. — Через него прошло несколько поколений.

— В мое время это был культурный центр. Летом там бывали лекции, диспуты, всякие собрания. Да и спектакли. Несмотря на голод, даже из Полтавы и из Харькова артисты приезжали.

— И нас, подростков, тянуло туда.

— Этот театр еще до революции построил какой-то предприимчивый купец. Помню, как мы платили за вход горсть фасоли или стакан пшена, чтобы накормить артистов. А потом, в двадцать втором, я уехал в тогдашнюю столицу — Харьков, но и там пробыл недолго — завертело-закрутило — и по всей стране мотаться пошел… Но отчий край, отчий край!.. Разве его позабудешь! Никогда и нигде! Ворскла, стежки-дорожки детства, отрочества, юности… Любопытно, уцелел ли Летний театр после войны? Я там не был… А вы?

Коваль не ответил. Время от времени возникала у него острая потребность поехать на Ворсклу, в родные места. Порой хотелось просто встать, бросить все, сесть в поезд и за несколько часов возвратиться на десятилетия назад — пройтись по улицам и переулкам, которые навеки запечатлелись в памяти; повидать старых знакомых; сидя на высоком берегу Ворсклы, смотреть и смотреть в бескрайние просторы; слушать, как в детстве, шелестенье облаков над головою и думать о смысле жизни — ведь так хорошо это удается на тропах заветных и родимых, от которых веет неповторимым ласковым теплом.

Но так ни разу и не съездил, не повидал ни старых знакомых, ни Ворсклу. Каждый год давал себе слово — и каждый год откладывал эту встречу. Ну конечно, прежде всего потому, что не мог выбраться. Но еще и потому, что жутковато было возвращаться в отчий край, над которым пролетели не только годы, но и бури, где наверняка уже невозможно было отыскать ни многие знакомые улицы и переулки, сожженные войной, ни тропинки, которые хранили следы его ног (наверно, заросли, протоптаны новые), ни встретить знакомые лица… А к тому же не хотелось еще подводить итог жизни. И он все оттягивал это свидание с детством, как из года в год откладывает писатель написание своих мемуаров.

— В тридцатые годы, — продолжал Козуб, не дождавшись ответа Коваля, — жил я в России, работал в суде, некогда было голову поднять. Но время от времени какая-нибудь весточка, газетная строка, место рождения подсудимого или свидетеля напоминали о Ворскле, о Днепре, и становилось на сердце тепло. Я рад, что мы с вами земляки, полтавчане.

Коваль улыбнулся.

— Да, да, — сверкнул глазами Козуб, — наше поколение всего только на одно десятилетие старше вашего, но в наше время история, которая долго ползла, как черепаха, помчалась вперед, как вихрь, и за десять дней перевернула мир. Тогда один год был равен эпохе. Тогда, в двадцатые, я — мальчишка — был не последней спицей в милицейской колеснице. Даже в бригаду «Мобиль» попал, созданную при Центророзыске республики для расследования особо важных преступлений. Вот время было какое! Молодое. Молодежь и революцию делала, и новый правопорядок устанавливала. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком Красной Армии. Щорс в девятнадцать — дивизией. Его сверстник Примаков был членом Украинского ЦИКа. А Юрий Коцюбинский, Руднев, Федько, Якир — им тоже только-только двадцать исполнилось… — Козуб перевел дыхание. — И ошибки были сгоряча — как все в молодости.

— И наше время тоже, пожалуй, не уступит вашему. Полярные экспедиции, перелет через Северный полюс в Америку, Днепрогэс, значки ГТО, наши песни — каждый день что-то новое, захватывающее, воодушевляющее.

— Конечно, конечно, — согласился Козуб. — Однако время, о котором вы говорите, было не только вашим, но и нашим. Мы, старшее поколение, переживали его вместе с вами.

Коваль вспоминал, что он слышал мальчиком об Иване Козубе, когда жил в маленьком захолустном местечке, прижавшемся к Ворскле, как ребенок к матери. Подолгу бывало оно отрезанным распутицей от далекой железной дороги, да и от Днепра — полсотней километров. Пришлых людей мало, все свои, друг друга с дедов-прадедов знали. Коваль много раз слыхал о милиционере Иване Козубе, видел его на лихом коне — весь перетянутый ремнями, с револьвером на боку, в желтых, блестящих, с пуговками крагах, — таких больше ни у кого не было, и за них прозвали инспектора милиции «американцем». Все говорили об отчаянной храбрости Козуба и о том, как вздыхали по бравому милиционеру местечковые девушки, а дочь кулака, красавица Оксана Карнаух, из-за него даже приняла яд. Когда грозный инспектор приезжал в родное местечко, ребята ходили за ним по пятам. Коваль улыбнулся: «американец»!.. Помнит ли об этом Козуб? Но не спросил.

— И Решетняк был с вами в бригаде Центророзыска?

— Он работал в губернском. В двадцать третьем, зимой, вычистили его из милиции. Кажется, ошибочно. Впрочем, в конце концов, правильно вышло, — засмеялся Козуб, — профессор из него получился настоящий. А остался бы в милиции — выше старшего опера или следователя не поднялся. Такая она, как вы знаете, наша специфика, Дмитрий Иванович, — для роста простора маловато. Инспектор, следователь… — Козуб запнулся, подумав, что зря, пожалуй, говорит такие вещи человеку, имеющему звание подполковника и занимающему какую-то солидную должность в управлении внутренних дел. Но тут же сообразив, что, несмотря на большие звезды на погонах, Коваль сам пришел к нему и, значит, выполняет обязанности рядового инспектора, успокоился и продолжал: — Взять хотя бы меня — кем только я не был: и оперативником, и следователем, и адвокатом, и юрисконсультом небольшой фабрики. Давно на пенсии. Да вот без дела не могу.

17
{"b":"116658","o":1}