Девочки помогали Матрене, стало больше порядка и чистоты. Теперь почти не переводилось масло, а если даже случалось, что масла нет, то его вполне заменял свежий вкусный мягкий сыр, доставляемый по приказу Шрукова с горных сыроварен. Можно было подумать, что этих сыроварен стало в горах не меньше, чем кабанов...
Все было хорошо и интересно, и все-таки что-то не совсем хорошо. Лю понял, что огорчает его, и, надо думать, не только его одного.
Казгирей! Любимый Казгирей стал каким-то другим. Что с ним происходит? О чем он все время думает? Не собирается ли он в отъезд?
Уже накануне дня чистки он снял у себя в комнате какие-то предметы со стен, куда-то спрятал фотографические карточки, исчезли бурки и кинжал, убрана красивая леопардовая шкура.
И на душе у Лю становилось как-то пусто. Очень занимал Лю вопрос, действительно ли среди картинок Казгирея есть портрет турецкого султана. Как ни присматривался Лю, турецкого султана он не увидел. Но Казгирей показал ему портреты мальчиков, из которых старший был примерно такого же возраста, как младший сын Эльдара, маленький Инал. Казгирей говорил:
— Вот я вернусь с семьей, оба мои сына поступят в интернат. К тому времени Эльдар тоже отдаст своих в интернат, и мои дети будут дружить с детьми Эльдара, будут учиться кабардинскому языку, кабардинской чести и хватке.
— Как так, — удивился Лю, — разве в Москве этому не учат?
— Этому невозможно научиться в Москве, хотя она и столица, — объяснил Казгирей, — невозможно потому, что Москва далеко от Кавказа... Дорожи своей родиной, — говорил при этом Казгирей, — целуй свою родную землю, дыши ее запахом, ешь ее плоды; если придется, питайся одними травами своей родины, но никогда не изменяй ей. Я знаю эту боль, я знаю одну женщину, — говорил Казгирей, — в ее сердце день и ночь стучит прах ее родителей, умерших вдалеке от родины, и я знаю, эта женщина не успокоится до тех пор, покуда прах ее стариков не соединится с землей ее родины. Лю плохо понял, как прах кого бы то ни было может разъединяться с землей предков, а потом соединяться, но он догадался, о ком говорит Казгирей.
— Ты, наверное, любишь эту женщину? — говорил Лю, догадываясь, что идет речь о жене Казгирея. — Я тоже хочу любить ее, хочу любить всех людей, которых любишь ты.
— Милый мой мальчик, — ласково отвечал Казгирей, — может быть, действительно на твою долю выпадет счастье свободно любить всех людей, тогда ты будешь любить и тех, кого люблю я.
— А почему жe я сейчас не могу любить их? — спрашивал Лю.
На этот вопрос Казгирей ответил не сразу и уклончиво:
— Нельзя. Не удастся. Еще не наступило такое время.
И он даже повторил несколько раз подряд:
— Нельзя... Не удастся...
И после этого разговора, как показалось Лю, Казгирей стал еще молчаливей и печальней. Случалось, он на своих уроках задумывался надолго и урок невольно прерывался. Начинались перешептывания и громкий разговор, а Казгирей не отрываясь смотрел в окно, в которое был виден в хорошие ясные дни хребет Кавказских гор с двумя куполами вершин Эльбруса, а иногда далеко-далеко на востоке совсем призрачная, подобная облаку, вершина Казбека.
Казгирей все о чем-то думал, а за партами безудержно нарастала классная возня. Сорванцы все реже вспоминали об учителе, все реже поглядывали в его сторону, и тогда, конечно, общим вниманием овладевал Сосруко. О, на этот раз Сосруко было о чем поговорить, чем похвалиться, не меньше, чем в тот раз, когда после свадьбы Инала они с Лю хвалились своими подвигами.
Еще бы! Удрав из интерната, Сосруко явился в свой знаменитый аул как раз к тому дню, когда здесь образовался пересыльный пункт для лишенцев, отправляемых в ссылку. Кому горе, а для Сосруко зрелище прелюбопытное. Заявив отцу: «Выгнали из интерната за то, что ты — лишенец», Сосруко сбежал со двора и до вечера терся среди пересыльных. Наутро отец велел ему собираться. Куда? В Нальчик.
В Нальчике что ни шаг, то новое чудо: огромные чаны, в которых варится асфальт, дома с большими окнами, за стеклом лавки, на полках конфеты, мясо, рыба, книги, одежда, коробочки... А что больших, как каменная глыба, но легких, как пуховая подушка, хлебов! Румяных русских хлебов! А что лент, картин, шкафов! И всюду нарядные люди, кто в шапках и бешметах, кто в пиджаках. Женщины несут по улицам не ведра с водой, не большую курицу или гуся, а разные плетеные корзиночки и коробочки. Возводятся каменные дома, и стены выкладываются такие толстые, что по этой толщине можно идти пешком, как по дорожке. Нет конца чудесам: сады, цветы и всюду разные надписи. Для того отец и взял его с собою, чтобы он читал эти надписи, узнавал, в какую дверь войти. И они с отцом заходили в разные дома, где люди сидели за столами, и у всех людей отец требовал, чтобы его не называли лишенцем, как тех, которых собирались отправить в Соловки. Ходили и к Иналу, но не застали его дома. Добились, отцу сказали, что все это выдумки, ни Инал, ни кто другой из высоких людей и не думал объявлять его лишенцем, освобождение от должности вовсе не означает, что Архаров стал лишенцем. «Иди домой и не валяй дурака. Инал еще протрет песочком нового председателя за то, что тот заводит интриги, недаром чистка». Архаров и сам готовился протереть председателя песочком, но этого сделать он не успел. Обратно шли ночью, а утром, не успели они войти в дом, в стороне аулсовета раздался выстрел: стреляли в нового председателя, сменившего Архарова. Убили? Нет, не убили. Пуля отхватила у председателя на голове кусок кожи с волосами и застряла в стене...
Примерно так рассказывал Сосруко о необыкновенных событиях, которым ему посчастливилось быть свидетелем. И нужно сказать, врал мало. Незачем было врать, события в Гедуко стоили бунта в Бурунах.
И без того возбужденные происходящим в их ауле, люди толпились у здания аулсовета, подбирали осколки стекла, рассматривали пулю, выковырнутую из стены. Передавая пулю из рук в руки, судили и рядили, и никто не заметил, как пуля оказалась в кармане Сосруко. Эльдар был в отъезде в Ростове, а люди, приехавшие вместо него для расследования, так и не сумели ничего установить. А про пулю забыли. Пуля осталась у Сосруко. Мало того! Должно быть, аллах неспроста привел Сосруко в Гедуко в эти дни! Великую тайну унес с собой Сосруко из родного аула.
— Поешь мамалыги и отправляйся обратно в училище, — сказал Локман сыну. — Ишь ты, лишенец! Что выдумал! Лодырь ты, а не лишенец. Вот будет новый съезд лодырей — Казгирей и Инал и тебя туда пошлют... — И велел своей хромой жене: — Корми сына и отправляй в дорогу.
Сосруко пошел на двор к сапетке набрать кукурузы. Что-то тяжелое попалось ему под руку. Что это? Сосруко глазам не поверил. В руке оказался большой револьвер с несколькими патронами в барабане. После такой находки и самому Сосруко не хотелось больше оставаться в ауле, а хотелось скорей похвастаться ею перед Лю и другими приятелями.
И вот теперь Сосруко только ждал случая вытащить настоящий боевой, только вчера стрелявший, револьвер и положить его перед разнокружечниками.
Но мальчиков больше занимал вопрос: как это так случилось, что не нашли человека, стрелявшего в председателя?
— Что же, так и не нашли?
— Валлаги, не нашли. Вот другое дело, если бы был Эльдар.
Все сходились на том, что Эльдар и Аюб несомненно поймали бы. Ведь был уже такой случай в прежние годы, когда Эльдар поймал самого Жираслана. Впрочем, при этом не забывали, что Эльдар поймал Жираслана не с помощью Аюба, а вместе с Астемиром, отцом Лю.
Слушатели старались проявить какие-то знаки почтения к Лю, но Сосруко не давал себя в обиду: он тут же запускал руку в карман, делал загадочный вид и опять вынимал из кармана расплющенную пулю, а затем — и кто же здесь мог устоять! — из кармана Сосруко вдруг показывалось то дуло, то рукоятка настоящего большого револьвера. Лю при этом краснел и начинал учащенно дышать. Ему одному признался Сосруко, что это за револьвер — теперь уже третий, если считать те два, которые Лю и Сосруко подобрали в могильнике.