– А ты сначала думай, сынок, а потом уж со мной делись. – Мы доехали до церкви. – Сверни налево и притормози у боковой двери. А потом помоги мне выбраться из твоей ореховой скорлупки. Чувствую себя горошиной в уличной игре «Три карты».
– Ты, путаешь, Гюнтер, это игра в наперстки, для простаков, – поправил он. – Горошину накрывают одним из трех наперстков, а потом…
– Заткнись и открой дверцу, погонщик «жука».
Штубер остановил такси, выпрыгнул, обежал машину и распахнул дверцу. Меня утомило даже наблюдать за ним.
– Спасибо, – буркнул я и, как оголодавшая собака, втянул ноздрями воздух.
На рыночной площади жарили миндаль и разогревали крендельки. Еще один духовой оркестр заиграл польку. Танцевать меня что-то не тянуло, а хотелось мне под эту музыку одного – усесться в комфортное кресло и отдыхать. На праздничном лугу, в Терезиенвизе, веселье наверняка в полном разгаре. Пышногрудые девушки в широких сборчатых юбках демонстрируют, разнося по четыре пивные кружки в каждой руке, свою хорошую физическую подготовку. Идут парадом пивовары с надутыми от гордости, лоснящимися лицами. Ребятишки поедают имбирные пряничные сердечки. Толстые животы наполняются пивом: одни пьют, стараясь забыть о войне, а другие – пускаясь в сентиментальные воспоминания о ней.
Я войну помнил слишком хорошо. Особенно отчетливо – жуткое лето 1941-го. Вот почему я и очутился здесь. План «Барбаросса» – три миллиона немецких солдат, в том числе и я, и более трех тысяч танков одновременно двинулись через границу в Советский Союз. С мучительной отчетливостью вспоминался Минск. И Луцк. Я помнил все, что случилось там. Несмотря на все мои усилия, вряд ли мне удастся стереть из памяти те события.
Скорость продвижения удивляла нас не меньше, чем Поповых. Так мы называли в те дни Иванов.
21 июня 1941 года мы еще стояли на советской границе, страшась неизвестности, а уже через пять дней прошли – поразительно! – целых триста километров и очутились в Минске. Под массированным артиллерийским огнем, бомбежками и напором наших танков Красная армия терпела жестокие поражения, и многие из нас думали, что война уже закончена. Но русские продолжали сражаться, когда другие – французы, например, – уже давно бы сдались. Упорство русских объяснялось, по крайней мере частично, тем, что подразделения НКВД обуздывали всеобщую панику угрозами расстрела на месте. И солдаты знали: это не пустые угрозы, потому что всем конечно же было известно о судьбе, постигшей тысячи украинцев и поляков, политических заключенных в Минске, Львове, Золочеве, Дубно и Луцке. Вермахт с такой скоростью продвигался по Украине, что у отступающих Советов не хватало времени эвакуировать заключенных из тюрем НКВД. Но НКВД совсем не желал, чтобы, те попали в наши руки: ведь тогда они могли перейти на нашу сторону. А потому, прежде чем покинуть эти города, предоставив их судьбе, люди из НКВД поджигали тюрьмы – вместе с запертыми там заключенными. Хотя нет, не совсем так. Немцев они забирали с собой – видимо, намереваясь обменять их позднее на своих военнопленных. Но что-то у них не получилось. Позже мы обнаружили тех немцев в клеверном поле по дороге к Смоленску. Их раздели и расстреляли.
Я служил в резервном полицейском батальоне при 49-й армии. Нашей задачей было разыскивать карательные отряды НКВД и пресекать их деятельность. Разведка донесла, что отряды из Львова и Дубно ушли на север к Луцку, и в наших легких бронированных автофургонах и бронемашинах «Пума» мы попытались добраться туда, опередив их. Луцк – это маленький городок на реке Стырь с населением в семнадцать тысяч жителей. Там находилась резиденция епископа Римской католической церкви, что вряд ли вызывало особую симпатию у коммунистов. Прибыв туда, мы обнаружили, что почти все население собралось вокруг тюрьмы в тревоге о судьбе своих родственников-заключенных. Одно крыло тюрьмы уже вовсю пылало, но нам удалось бронемашинами свалить стену и спасти жизни более чем тысяче мужчин и женщин. Однако почти три тысячи других не дождались нас. Многих убили выстрелами в затылок. Других – гранатами, брошенными в окна камер. А большинство просто сгорели. Мне никогда, до конца дней своих, не забыть запаха горящей человеческой плоти.
Местные жители показали нам, в какую сторону ушел карательный отряд, и мы пустились в погоню. В бронированных автофургонах ехалосъ легко, укатанные проселочные дороги были не хуже бетонных. Скоро мы настигли их в местечке Голоби. Завязался бой. У них даже не хватило времени выбросить свои красные корочки, в которых к тому же – крайне некстати – имелись фотографии. Они не успели избавиться и от досье на убитых заключенных, а у одного даже найтись в кармане ключи от тюрьмы в Луцке. Мы захватили в плен двадцать восемь мужчин и двух женщин. Все – не старше двадцати пяти-двадцати шести лет. Самой молодой женщине было только девятнадцать. Было трудно представить, что эта привлекательная, славянского типа, с высокими скулами девушка принимала участие в массовом убийстве. Один из пленных говорил по-немецки, и я спросил его, зачем они это сделали. По сталинскому приказу, ответил он, и за невыполнение их самих бы расстреляли. Несколько моих солдат предложили забрать пленных с нами – повесить их потом в Минске. Но мне не нужна была лишняя обуза, и мы расстреляли всех, по четыре группы в семь человек, и двинулись дальше на север, к Минску.
В местечке Замосцъ, в Польше, я присоединился к 316-му батальону, пришедшему из Берлина. До этого 316-й и 322-й, с которыми мы действовали вместе, находились в Кракове. В то время, насколько мне было известно, полицейские батальоны не были замешаны в массовых казнях. Я знал, что многие из моих коллег – антисемиты, не все, конечно, но это никак не проявлялось, пока мы не вошли в Минск. Там я составил отчет и приложил два десятка удостоверений личности, которые мы конфисковали, перед тем как расстрелять их владельцев. Случилось это 7 июля.
Мой начальник, полковник СС Мундт, поздравил меня с успешной акцией, но объявил порицание за то, что мы не привезли с собой двух женщин: их следовало повесить тут. Оказывается, из Берлина поступил новый приказ: всех женщин из НКВД и партизанок следует вешать принародно в назидание жителям Минска.
По-русски Мундт говорил и читал лучше, чем я тогда. До его назначения в Специальную оперативную группу «Б» в Минске он служил в отделе по еврейскому вопросу Главного управления безопасности. Именно он и заметил кое-что насчет расстрелянных нами пленных энкавэдэшников. Но даже когда он прочитал вслух их имена, до меня не сразу дошло.
– Каган, – читал он, – Геллер, Залмович, Полонский. Ну что, еще не сообразили, оберштурмфюрер Гюнтер? Они же все евреи. Вы расстреляли еврейский карательный отряд НКВД. Это же доказывает, что фюрер прав: большевизм и иудаизм – два яда из одного флакона.
Но тогда я не придал этому особого значения. Я же не знал, когда мы расстреливали пленных, что все они – евреи. И убеждал себя: какая, в конце концов, разница, они же хладнокровно убили тысячи людей и заслуживали смерти. Но так было в то утро, 7 июля. А днем я уже стал смотреть на полицейскую акцию, которой командовал, иначе. Днем я услышал о «регистрации», в результате которой были выявлены и расстреляны две тысячи евреев. А на следующий день я присутствовал на «акции» карательного отряда СС под командованием молодого полицейского офицера, которого я знал еще по Берлину. Шестеро мужчин и женщин были расстреляны, и их тела брошены в братскую могилу, где уже лежало не меньше сотни трупов. Вот в эту минуту я и осознал истинную цель полицейских батальонов. В эту минуту моя жизнь переменилась навсегда.
Мне повезло, что генерал, командующий Специальной оперативной группой «Б», Артур Нёбе, был до войны профессиональным детективом и моим старым приятелем – он служил шефом Берлинской криминальной полиции. Я отправился к нему и попросил перевести меня в вермахт на передовую. Он поинтересовался причинами. Я объяснил, что если останусь здесь, то меня обязательно расстреляют за неподчинение приказу, это только вопрос времени. И добавил: одно дело расстрелять человека, потому что он член карательного отряда НКВД, и совсем другое – убивать кого-то только потому, что он – еврей. Нёбе мои рассуждения показались забавными.