Татарское, дремучее
Пришло из никуда,
К любой беде липучее,
Само оно – беда.
Надежда Яковлевна цитирует почти что верно. Изменена – перестановкой слов – всего лишь интонация последней строки. Вместо «Само оно – беда», напечатано: «Оно само беда» (502) [455]. Это, конечно, не беда; так, быть может, даже и лучше. Не стоит предаваться педантическому буквоедству. Идем дальше.
Ахматова:
Что́ войны, что́ чума? – конец им виден скорый,
Им приговор почти произнесен,
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
Тут тоже, в сущности, пустяк. Но не так уж он пуст.
«Их приговор» вместо «Им» (407) [370]. (Произносят приговор кому или чему-нибудь. Дательный падеж. Родительный – их – это если бы чей приговор.) Затем целая строка подменена другою. Вместо энергической, бурной – будто человек о помощи взывает к небесам! —
…кто нас защитит от ужаса, который…
напечатано:
… как нам быть с тем ужасом, который… (407) [370]*
Ужас перестает быть ужасом. «Как нам быть…» ну с чем бы там? с лишним билетом в кино, что ли…
Ахматова, как известно, очень любила Анненского. Называла его своим учителем. У Анненского, в стихах, посвященных Петербургу, есть строки:
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета
[8].
Стихотворение Ахматовой «Все ушли и никто не вернулся…» кончается строчками:
Любо мне, городской сумасшедшей,
По предсмертным бродить площадям.
Это те самые площади, петербургские площади Анненского, где казнили людей до рассвета. Недаром всё стихотворение Ахматовой – о казематах и казнях.
Надежда Яковлевна:
Буду я городской сумасшедшей
По притихшим бродить площадям.
«Притихшим» вместо «предсмертным», «буду я» вместо «любо мне»…
Пересказ!
Впрочем, и в этом случае не исключена возможность, что Надежда Яковлевна «схватила» какой-нибудь промежуточный черновик, где «притихшие» площади еще не превратились в «предсмертные». «Смысл» стиха не потерян. Даже не искажен; Надежда Яковлевна запамятовала и, разумеется, не сочла нужным проверить: эпитет «притихшие» приблизительный, вялый, а не отборный, ахматовский. Строка лишена ахматовской энергии, но это еще утрата не катастрофическая. Катастрофы впереди…
Ахматова:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской Церкви отлетал…
[9]Надежда Яковлевна «схватила» предпоследнюю строку по-другому:
«И дух высокий византизма» – цитирует она (549) [497] *.
«Высокий» вместо «суровый» – оговорка, ошибка, описка. Если цитируешь по памяти, не беря в руки книг, подобные ошибки неизбежны. Но что такое рифма «самоубийства» – «византизма»? О каком уровне понимания она свидетельствует? Какие вообще в поэзии Ахматовой мыслимы «измы»? Не требуется быть знатоком, чтобы понимать: поэзии Анны Ахматовой «измы» противопоказаны.
В 1968 году, в третьем номере журнала «Юность», опубликовано стихотворение Анны Ахматовой «Надпись на книге». Редакция журнала не сочла нужным указать, что публикуется черновик. Существует ли «беловик», я не знаю, но что напечатан текст черновой, а не окончательный – знаю: видела его. Не зачеркнуты автором в известном мне черновике всего лишь четыре строки́ – две первые:
Из-под каких развалин говорю!
Из-под какого я кричу обвала!
и две заключительные:
И все-таки узнают голос мой,
И все-таки ему опять поверят.
(Кроме «узнают» существует «услышат».)
Посередине же – в автографе черновика – строки изобилуют авторскими поправками. Интересен вариант первой строки́ второго четверостишия:
Я притворюсь беззвучною зимой
и вариант третьей строки́ первого:
Как в негашеной извести горю…
Есть и вариант, напечатанный «Юностью»:
Я снова все на свете раздарю,
И этого еще мне будет мало.
Автор не окончил работу над этими стихами, стало быть, допустимы с нашей стороны размышления о разных вариантах; я не беру на себя смелость гадать об окончательном тексте. Единственное утверждение, какое вправе сделать любой читатель с полной уверенностью, таково: вариант, предлагаемый в качестве ахматовского текста Надеждой Яковлевной, немыслим даже в черновике. Исключен.
Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала?
Я в негашеной извести живу
Под сводами вонючего подвала.
Между прочим – зловонного. Но это пустяк. И знак вопроса после второй строки неуместен. «Вонючего» или «зловонного» – для глухого человека – придирка, ерунда, не говоря уж о замене отчаянного восклицания – вопросом. Вздор! Опять оттеночки какие-то. Пусть. Дальше серьезнее. И тут не до мелочей. Рифма «говорю» и «раздарю», или «говорю» и «горю» – возможна. «Говорю» и «живу» для Ахматовой исключена даже в самом черном черновике. Но дело не только в рифме. «Как в негашеной извести горю» – это имеет смысл; «Я в негашеной извести живу» смысла никакого не имеет (401) [365] *, и для того, чтобы не приписывать Ахматовой галиматьи, не награждать ее рифмой «говорю» и «живу», не требуется быть ни первым слушателем, ни «вторым я», ни членом тройственного союза, ни текстологом. Достаточно быть самым обыкновенным читателем.
…Перемены, случайные или намеренные; опечатки; ляпсусы, вносимые в стих, Ахматова, поэт, а не на все руки газетчик, ощущала, в отличие от Н. Мандельштам, очень болезненно. Ей было не все равно – «вонючего» или «зловонного», вопросительный или восклицательный знак. Помню ее негодование, когда она увидела в листах своего сборника 1940 года[10] уже непоправимую опечатку, залетевшую туда, по-видимому, из «Белой стаи»: вместо слова «стрелой» – «иглой»:
– Что за бессмыслица! – говорила Ахматова. – Смертельны стрелы, а не иглы. Как невнимательно люди читают стихи. Все читают, всем нравится, все пишут письма – и не замечают, что это полная чушь. (Моя запись, сделанная 10 мая 1940 года.)[11]
Надежда Яковлевна, цитирующая «Я в негашеной извести живу», тоже не замечает, что это полная чушь.
Настоящими стрелами впивались в Анну Ахматову опечатки в первом томе ее «Сочинений», выпущенном в 1965 году издательством «Международное литературное содружество» (США). Она тогда лежала в Боткинской больнице после инфаркта. Однажды, когда я навещала ее, при мне (23 января 1966) привезли ей из Ленинграда почту и с почтою – первый том «Сочинений», который ею уже был получен в дар от одного из друзей накануне. Получив по почте второй экземпляр того же первого тома, Анна Андреевна отдала один мне и попросила читать параллельно с нею. Больше я Ахматову никогда не видала. Толстый белый том на больничном одеяле – последнее, что я видела у нее под рукой. Но звонила она мне по телефону еще три раза. Не из больницы, а с Ордынки, накануне отъезда в санаторий. И все три раза с мукою в голосе говорила об опечатках и искажениях. «Это не книга, а полуфабрикат». После кончины Ахматовой мне сделалось известно, что она составила список ошибок первого тома; список под названием: «Для Лиды»[12]. Свой я представить ей уже не успела.