Мать взяла меня за руку.
У дальнего конца дуги из-за угла появился нос большого «бентли». Я подумала, что вот-вот упаду в обморок; кровь, казалось, с шумом отхлынула от головы. Я глубоко вздохнула, почувствовав, как желудочная кислота вскипает и поднимается по пищеводу.
— Когда он выйдет из машины, — спокойно сказала мать, — ты пойдешь и окликнешь его по имени. Он повернется к тебе — сначала он меня не увидит. Задержи его разговором на секунду-другую. Я хочу удивить его.
— А что мне сказать?
— Ну, можешь, например, сказать: «Добрый вечер, господин Ромер, я задержу вас всего на несколько слов». Мне надо выиграть пару секунд.
Мама выглядела очень спокойной, очень сильной — я же, наоборот, готова была разрыдаться в любой момент, зареветь что есть силы, почувствовав себя вдруг такой незащищенной и беспомощной.
«Бентли» остановился и припарковался вплотную к зданию. Не выключая двигатель, шофер открыл дверь, вышел из автомобиля и, обойдя его, подошел к задней двери. Он открыл ее со стороны тротуара, и Ромер вылез из машины, но не без труда: он немного наклонился, возможно, в дороге у него затекла спина. Обменявшись несколькими словами с водителем, который сразу же сел назад в машину и отъехал, Ромер пошел к главным воротам. На нем были твидовый пиджак и серые фланелевые брюки с замшевыми туфлями. Загорелся свет у таблички с номером двадцать девять, и одновременно вспыхнули огни в саду, освещая мощеную дорожку к парадной двери, вишневое дерево и каменный обелиск в углу ограды.
Мать пихнула меня, и я открыла дверь.
— Лорд Мэнсфилд? — позвала я, выйдя из машины. — Только одно слово.
Ромер медленно повернулся ко мне лицом.
— Кто вы?
— Я — Руфь Гилмартин, мы встречались позавчера. — Я пересекла улицу в его направлении. — У вас в клубе — я хотела взять у вас интервью.
Он пристально посмотрел на меня и произнес:
— Мне нечего вам сказать. — Его скрипучий голос был спокойным, в нем не было угрозы. — Я же вам уже объяснил.
— Да, но я думаю, что вы ошиблись, — заявила я, отчаянно желая узнать, куда подевалась моя мать — я не чувствовала ее присутствия, не слышала ее, не представляла, где она может быть.
Ромер рассмеялся и распахнул калитку в сад.
— Спокойной ночи, мисс Гилмартин. Прекратите меня беспокоить. Уходите.
Я не могла найти слов, чтобы ответить ему, — меня прогнали.
Лорд Мэнсфилд повернулся, чтобы запереть за собой калитку, и я увидела, что кто-то чуть приоткрыл дверь за его спиной и оставил ее открытой, чтобы он не возился с ключами или с какой-нибудь другой подобной вульгарностью. Ромер увидел, что я все еще здесь, и автоматически окинул взором улицу. И тут он замер.
— Привет, Лукас, — сказала мать из темноты.
Она словно материализовалась из-за живой ограды, не двигаясь, просто неожиданно оказавшись там.
На какой-то миг Ромер остолбенел, но потом выпрямился и застыл, словно солдат на параде, словно иначе он бы упал.
— Кто вы?
Тут мама сделала шаг вперед, и в слабом вечернем свете стали видны ее лицо и глаза. Я удивилась, насколько она красива: словно вдруг чудом помолодела, и тридцати пяти лет, прошедших с их последней встречи, не было.
Я посмотрела на Ромера — тот узнал ее, — он держался очень спокойно, хотя одной рукой и схватился за воротный столб. Мне хотелось бы знать, что он почувствовал в этот момент — представляю, какой это для него был шок. Но он не выдал себя ничем, просто выдавил из себя едва заметную странную улыбку.
— Ева Делекторская, — сказал он тихо, — кто бы мог подумать?
Мы стояли в большой гостиной в доме Ромера на втором этаже — он не предложил нам сесть. Еще у садовой калитки, сразу же, как только прошел первый шок от встречи с моей матерью, он собрался и стал по-прежнему скучно вежлив.
— Думаю, вам лучше было бы пройти в дом, — сказал он, — без сомнения, вы что-то хотите мне сообщить.
Мы последовали за ним по дорожке, покрытой гравием, к парадной двери, а затем вошли в дом, где в прихожей его почтительно ожидал темноволосый слуга в белой тужурке. В коридоре был слышен звон посуды, доносившийся откуда-то из кухни.
— Ах, Петр, — обратился к нему Ромер. — Я спущусь через минуту. Скажи Марии, чтобы оставила все в духовке — и может быть свободна.
Потом мы прошли вслед за хозяином по винтовой лестнице в гостиную. Все здесь было в стиле английского загородного дома тридцатых годов: несколько хороших предметов темной мебели — бюро, застекленный кабинет с коллекцией фаянса внутри, — ковры на полу и удобные старые диваны в чехлах с подушками. Но картины на стенах были современными. Я разглядела одну картину Фрэнсиса Бэкона, одну — Эдуарда Бурры и изысканный натюрморт — пустая оловянная чаша перед керамической вазой серебряного цвета с двумя поникшими маками. Картина казалась освещенной, но никакой подсветки не было, отблески света, густыми мазками нанесенные на чашу и вазу, создавали этот удивительный эффект. Я разглядывала картины, чтобы отвлечься — я находилась в состоянии какой-то головокружительной паники: смеси возбуждения и страха, в состоянии, которого я не испытывала с самого детства (помню, тогда, совершая что-то плохое, запрещенное, я воображала, как все это откроется, чувствовала свою вину и ожидала наказания). Это, как я полагаю, было частью неудержимого стремления к запретному. Я бросила взгляд на мать. Она смотрела на Ромера пристально, но холодно. Он не отвечал на ее взгляд, по-хозяйски стоя возле камина и задумчиво разглядывая ковер у себя под ногами — камин был готов, но не зажжен, — локоть хозяина дома опирался о каминную полку, в висевшем над ней помутневшем в пятнышках зеркале можно было разглядеть го затылок. Но вот Лукас Ромер поднял глаза и посмотрел на Еву, лицо его ничего не выражало. Я поняла, почему меня охватила паника: воздух в комнате застыл от заполнившей его бурной насыщенной истории, принадлежавшей этим двоим, — истории, в которой мне не было места, но свидетелем кульминации которой я волей-неволей стала. Я чувствовала какое-то болезненное любопытство — меня не должно быть здесь, но я здесь.
— Может быть, мы откроем окно?
— Нет, — ответил Ромер, все еще глядя на мать. — На столе есть вода.
Я подошла к стоявшему у стены столику, на котором обнаружились поднос с хрустальными стаканами и графинами с виски и бренди, а также полкувшина заметно несвежей воды. Я налила воды в стакан и выпила эту теплую жидкость. Ромер взглянул на меня и спросил:
— Какое отношение вы имеете к этой женщине?
— Она — моя мать, — моментально ответила я и почувствовала совершенно абсурдный прилив гордости, вспомнив все, что она совершила, все, через что ей пришлось пройти, чтобы оказаться здесь, в этой комнате.
— Боже мой, — сказал Ромер. — Я не могу в это поверить.
Казалось, что все происходящее было ему глубоко отвратительно. Я понаблюдала за матерью, пытаясь понять, что творилось в ее голове, ведь она не виделась с этим мужчиной многие десятилетия, с мужчиной, которого она любила по-настоящему — или так мне показалось — и который предпринял массу усилий, чтобы устроить ее смерть.
Ромер снова повернулся к матери.
— Что тебе нужно, Ева?
Мать жестом указала на меня.
— Я просто хочу тебе сказать, что она знает все. Я все записала, ты понимаешь, Лукас, и отдала ей — все до последней страницы. Один преподаватель в Оксфорде пишет об этом книгу. Я просто хотела сказать тебе, что твоих тайн больше не существует. Все очень скоро узнают о твоих делах. — Она сделала паузу. — Все кончено.
Несколько секунд Ромер кусал губу — я почувствовала, что он не ожидал услышать этого. Затем он развел руки в стороны.
— Прекрасно. Я этого преподавателя по судам затаскаю. Я и на тебя в суд подам, и ты отправишься в тюрьму. Ты ничего не докажешь.
Мать лишь улыбнулась на это заявление. И я поняла почему — сказанное им уже само по себе напоминало признание вины.
— Я хочу, чтобы ты понял, что это — наша последняя встреча. — Она сделала небольшой шаг вперед. — Мне хотелось, чтобы ты увидел меня и понял, что я все еще жива и умирать не собираюсь.