17
Последняя моя сцена (№ 214) снималась 22 декабря, во второй половине дня. Секретарь съемок записала: «16.30–16.55. Сцена 214. 7 дублей. 1, 2, 4, 5, 6 брак, 3 и 7 в копировку. М-р Джордан отснялся».
Мистер Джордан отснялся.
Так было написано в дневнике съемок, а больше вообще нигде и ничего. Не успел я уйти со съемочной площадки, как на ней уже появились Генри Уоллес и два немецких актера, занятых в следующей сцене, и Торнтон Ситон принялся объяснять, что им предстоит делать. Рабочие убирали с площадки стену комнаты. Осветители свистом подавали сигналы своим коллегам наверху, на мостиках. Четверо рабочих перекладывали рельсы и перетаскивали камеру Митчелла. Альбрехт спорил с реквизитором из-за 278 марок, которые тот потратил на живые цветы, хотя, по мнению Альбрехта, вполне сошли бы искусственные со склада.
– Ваза с цветами не попадает в фокус, приятель! Ни одна собака не заметила бы!
Думается, никто вообще не заметил, что я ушел из павильона. Я направился в уборную, снял грим и переоделся. Старине Генри дал на прощанье денег, как принято. И он пожелал мне всего хорошего, как принято, и сообщил, что уже в январе ему предложили поработать костюмером у Ричарда Уидмарка. Он тоже захотел сниматься в Гамбурге.
– Но никогда не доведется мне обслуживать такого милого человека, как вы, мистер Джордан! Я говорю это от чистого сердца.
Может быть, и так. А может, он говорил это всякий раз при прощании с очередным шефом. Старый костюмер поработал со многими звездами за свою долгую жизнь. Что же – среди них не было милых людей? Я не стал ни с кем прощаться, потому что собирался на следующий день еще раз приехать на студию и тогда уже дать денег тем, кто меня обслуживал, подписать последнюю ведомость в бухгалтерии и распрощаться. Но всего этого так и не произошло. В среду вечером я был приглашен к Кэте и Вальтеру Шауберг. А на рождественский вечер я был зван к Косташу вместе с Торнтоном Ситоном, Белиндой Кинг и Генри Уоллесом. Явиться к Шаубергам и к Косташу мне было не суждено. Только я этого еще не знал во вторник вечером…
Я сел в машину и поехал по очищенным от снега улицам (ветра не было, потеплело, снег уже не шел) к кладбищу в Ольсдорфе, ворота которого еще были открыты. Привратник выглянул из сторожки.
– Мы закрываем через полчаса.
Я кивнул и пошел мимо белого крематория к могиле Шерли.
Смеркалось. Навстречу мне попалось чуть больше десятка людей. Холмик был весь в снегу, из него торчал только черный деревянный крест с нашим венком и белая лента с надписью:
ШЕРЛИ БРОМФИЛД
род. 17.11.1939 в Лос-Анджелесе
ум. 10.12.1959 в Гамбурге
Господи, упокой ее душу с миром
Я прочел надпись и сказал вслух, так как был один:
– В самом деле, упокой ее душу с миром, Господи, если Ты существуешь. Она была так добра. И так молода. И никогда не была счастлива.
И я начал разговаривать с Шерли, молча. Рассказал ей, что фильм мой завершен, и что через три дня я полечу в Рим, где буду отдыхать в санатории, и что я, вероятно, никогда больше не приду сюда, к этой могиле, к этому месту на земле, где она сама станет землею.
Вскоре я прервал свой рассказ, так как подумал, что она ведь не может меня услышать и либо уже знает все о моем будущем, либо ничего ни о чем не знает. Следовательно, в обоих случаях было бессмысленно говорить с ней. Поэтому я ушел от заснеженной могилы и направился к выходу с кладбища, где слышался звон колокола маленькой церковки.
По широкой главной аллее несколько человек, навещавших могилы, двигались, подобно мне, к выходу. Среди них была пара пожилых людей: она плакала, он ее утешал, и я подумал, насколько в мире больше стариков, чем молодых, особенно в Германии. Потом вспомнил о черной сумке, лежащей у меня в машине, и пошел быстрее, причем обогнал человека в синем зимнем пальто со свертком под мышкой.
– Добрый вечер, – сказал этот человек в тот момент, когда я его обогнал.
Я остановился и взглянул в его желтое лицо с нездоровой кожей, впалыми щеками и черными глазами, исполненными тысячелетней печали. Я сразу его узнал, этого человека: я видел его в пивной на Кёнигсрайе, этого бывшего адвоката, пригласившего меня утром выпить с ним шнапса и пива, когда я зашел в пивную, чтобы после ареста Шауберга прочесть письмо, оставленное им для меня.
«Не хотите выпить со мной, что ли?»
«Да нет, я бы с радостью. Но в такую рань…»
Тогда он задрал рукав.
На запястье был наколот номер и буква А.
А 2456954. Это был он.
– Что вы здесь делаете? – спросил я.
– Я часто сюда прихожу. Почти каждый день.
– Здесь есть могилы ваших родственников?
– Нет. Но тут так много мертвых. Лежат в своих могилах раздельно, по конфессиям. Есть и еврейский участок. Видите ли, я ведь родом из Гамбурга. И если бы жена и маленькая Моника не погибли в Освенциме, а умерли своей смертью, они были бы тоже похоронены здесь.
– Но ведь их здесь нет!
– Нет, – кивнул он. – Они неизвестно где. Пепел всегда выбрасывали в реки. Так что они, наверное, лежат теперь на дне моря…
– Но тогда что же вы здесь делаете?
– Там, в глубине кладбища, есть участок, где хоронят самоубийц и утонувших в Эльбе. На многих надгробиях нет имени. Я выбрал два надгробия – одно для жены, другое для Моники. И всегда их навещаю. Вам небось кажется, что я полоумный, да?
Я промолчал.
– А я и есть полоумный.
– Что вы такое говорите!
– Так все говорят.
– Сами они полоумные. А вы нет.
Мы с ним вышли из ворот кладбища и стояли уже у моей машины.
– Я подвезу вас в город.
– Спасибо, не надо. Я пройду пешком до остановки и сяду в автобус.
– Не хотите ли выпить?
Глаза его загорелись.
– Виски? У вас есть виски?
– Виски, лед и содовая.
– Здесь?
– Здесь, в машине. Хотите?
Он смущенно пробормотал:
– Если вас не затруднит.
Я отпер дверцу, и он сел рядом со мной, а я открыл черную сумку.
– У вас на лице написано большое горе. Видно, очень любили того, к кому приходили на могилу.
– Без содовой?
– Без, но со льдом.
– Я тоже, – сказал я.
Совсем стемнело. У ворот кладбища зажглись два фонаря. Привратник запер кованые ворота.
– Мы можем спокойно посидеть здесь еще немного и выпить, – сказал я.
– Да, – согласился он. – Здесь мы никому не мешаем.
18
До этого момента я помню все совершенно отчетливо.
Я плохо себя чувствовал в тот вечер. Мне бы надо было поехать в отель и вызвать Шауберга. Тогда все, без сомнения, кончилось бы благополучно.
Однако я не поехал в отель. Вместо этого сидел в машине у ворот кладбища, беседовал с человеком из Освенцима и пил. Последнее было моей главной ошибкой. Дело в том, что мой организм не выносил алкоголя, с тех пор как мою кровь «очистили». Но я этого не знал.
Еще я помню довольно точно мой разговор с доктором Гольдштайном. Так его звали, это я тоже помню. А его жену звали Лиззи, дочку Моника. Гольдштайны не сразу попали в Освенцим, сначала их повезли в Берген-Бельзен, потом в Терезиенштадт. Долгий путь страданий. Гольдштайн описал мне его, я бы мог воспроизвести тут его рассказ, но не стану этого делать, хотя и помню все в точности. И расскажу только один маленький эпизод.
Когда Гольдштайн после освобождения Красной Армией заметался по лагерю в поисках Лиззи и Моники, он вскоре встретил женщин, которые рассказали ему, что его жена и дочь погибли в душегубке. Они были надежные свидетельницы. Одна из них сказала, что дети за день до гибели играли в игру «Кем ты хочешь стать?». И маленькая Моника сказала: «Я хотела бы стать овчаркой – часовые вон как их любят…»
Гольдштайн рассказывал мне множество таких историй, а я наливал и наливал ему – и себе тоже. А зря. Я слишком долго просидел с ним в машине и слишком много выпил.