Колокольцев снял трубку и попросил телефонистку соединить его с уличным комитетом Новой Стройки.
— Новая Стройка? Кто говорит?… Здравствуй, товарищ Башмаков… Да, Колокольцев. Что там у вас за суд происходит?… Это я знаю, дальше… Так, так, подробней, пожалуйста. Минутку, я запишу. — Колокольцев поискал взглядом по столу, не нашел, перевернул ленту гранок и на чистой оборотной стороне стал быстро писать. — Так… так… Интересно… И директор Мытарин? И народный судья?… Скажи пожалуйста!.. Так. Когда? В среду? Значит, надо торопиться, спасибо… А?… Да, возможно, пришлем сотрудника, точно не скажу. До свиданья.
— Почему «не скажу», шеф? Я готов!
— Опять «я». Ну, Комаровский, погоди!
— Ладно — «мы»! Мы с Мухиным готовы, шеф, хоть сейчас. Мы немедленно пойдем…
— Никуда вы не пойдете. Первую полосу забили?
— Почти. Единственная дырка в тридцать пять строк.
— Вот и досылай про веники, чего ждешь? Монах тебе на блюдечке принес, в рот положил, разжевать не можешь?
— А суд?
— А суд — когда выясним. Надо согласовать.
— Да чего согласовывать? — не удержался опять Комаровский. — Как чуть что, сейчас согласовывать. Любую филькину грамоту…
— Ты думай, когда говоришь. Филькина грамота, Комаровский, может появиться только в шарашкиной конторе. Понял? Дай тебе волю, ты превратил бы газету в такую контору. Надо же иметь хотя бы какое-то представление о том курьезном деле!
— Вот и пошлите меня.
— Нас! — уточнил Мухин. — Здесь наклевывается фельетон, материал открыли вместе и писать будем вместе. Я не отступлю, Комар, не мечтай, ты меня знаешь!
— Ну хорошо, пусть вместе. Когда, шеф? В следующий номер?
— Когда подробно выясню и согласую.
— Видишь, Мухин, вечно у нас выяснения, согласования, никакой сенсации.
— В нормальном, хорошо организованном обществе сенсаций не бывает. Выметайтесь, я передовую еще не вычитал. — Колокольцев перевернул гранки, ища начало статьи. — Где вот кончил, черти? И ведь пальцем зажимал, думал, на минутку зашли. Что теперь, сызнова ее, такую-то скучищу? Кто писал, ты, Мухин?
— Вы сами, — сказал Мухин, оборачиваясь к двери.
— Не может быть. Я вчера на совещании весь день просидел.
— Там и написали.
— Да? Впрочем, кажется, действительно что-то такое писал. Ну иди и вязанку веников возьми. С Комаровский поделишься.
— А вторая?
— Вторую — мне. Могли бы догадаться, эгоисты чертовы!
Мухин взял зеленый пахучий сноп и пошел за Комаровским в общую комнату писать в «Письма трудящихся» заметку от имени Монаха. Колокольцев стал заново читать передовую статью. Теперь она, своя-то, читалась куда веселее.
X
Из редакции сердитый Монах двинулся на поиски подлого хозяина серпа. Весь день, несмотря на жару, он ходил по людным местам райцентра, побывал у всех магазинов, на рынке, на автобусной и водной станциях, на пристани, у ворот РТС и пищекомбината, у дверей основных районных контор и учреждений, опросил десятки взрослых и сотни ребятишек и молодежи, каждому показывая орудие вчерашнего преступления. И конечно же ни один не признал серп своим, не помог раскрыть наглые буквы П. Ф. В., за которыми прятался трусливый недоросток, надсмеявшийся над плакучими березами. Многие даже удивлялись, нахлебники, как это Монах, серьезный, старый человек, занимается такими ничтожными пустяками, как поиски хозяина серпа. Переубеждать их было глупо.
Вечером усталый Монах, думая, как ловчее обеззаразить мир от человеческой среды, собрался домой, на свой остров. В библиотеке он взял «Мир животных» Игоря Акимушкина и журнал «Юный натуралист», в гастрономе нагрузил сумку хлебом, крупой, консервами и пошел к лодке, которую оставил неподалеку от старой ветлы, у огорода вдовы Кукурузиной.
Дневная суета людей сменилась такой же вечерней суетой: у кинотеатра и Дома культуры гомонила молодежь, радиоколокол с центральной площади блажил на весь поселок немую иностранную песню, в ближнем переулке у пельменной взвизгивала гармошка и сыпались вольные частушки. Только небо над грешной, беспечной Хмелевкой, голубое, высокое, в золотом окладе зари, было чистым, и на него вкатывалась щекастая луна. В лесу она освещает живую тишину растительной природы, а здесь света и так в избытке — почти над каждым столбом поднят, как зонтик, круглый абажур с сильной лампочкой, и пялилась луна зря. Теперешним людям не свет нужен, а хозяйский грозный взгляд, воспитательная плетка, чтобы они, как малые дети, знали свое место в доме, чтили родителей и не делали того, что вредно себе и другим. Покойный Яка правильно говорил, что нас в свое время недопороли, хотя царь и другие угнетатели очень старались.
У крайнего дома сидел на лавочке кудлатый Витяй посреди своих ухажерок Зины и Светки. Обнимая, они склонились головами ему на плечи, а он тренькал на гитаре и пел с цыганской тоской:
Однажды случилось в газете прочесть,
Какой-то крестьянин супругу
Ни больше ни меньше — за сотню рублей
Продал закадычному другу.
Монах остановился рядом, вздохнул:
— Поёшь, а главного в жизни не знаешь.
— Знаю, — сказал удалой Витяй. — Главное, де-дуня, сердцем не стареть, песню, что запели, до конца допеть! Жизнь-то ведь хороша, дед? Ох хороша-а!
Смерть придет — кричать стану, прогоню, стерву!
— Что ж, кричи, допевай, — сказал Монах и пошел дальше, Витяй снова защипал гитару:
Ни больше ни меньше — за сотню рублей
Продал закадычному другу.
О, люди, какие вы сделались все
Коварны и сребролюбивы!
И совесть и стыд заглушила у вас
Безмерная жажда наживы!
Монах остановился передохнуть и опустил сумку с продуктами на землю. Витяй осатанело ударил по струнам и взвыл с отчаянием.
Супругу продать свою за сто рублей,
Как будто какую-то клячу!..
Да я бы жену свою даром отдал
И к ней еще тещу в придачу!
Монах вышел задами к старой ветле за огородом вдовы Кукурузиной и остановился, заметив в прибрежном ивняке парочку. И конечно, забрались в его лодку.
— Милый мой, любимый, родной ты мой! — любовно всхлипнул женский знакомый голос. — Да неужто я виновата, если судьба так не задалась. Я ведь и пионеркой была, и комсомолкой, в драмкружке играла, на артистку хотела выучиться. А ушла из восьмого класса в продавщицы. Отец-то умер, а я старшая, маме помогать некому…
Монах тихо, чтобы не загреметь банками, опустил на землю тяжелую сумку. Никакая тут не молодежь, а сама Клавка Маёшкина с хахалем. Надо же! А говорили, что умеет только жульничать да орать на всю Хмелевку, если что не по ней. Все она, видать, умеет. И жалуется вот взаправду, с сердечной болью, и любовные слова говорит с нежностью. Артистка! Перед кем же она так стелется?
— А в торговле, милый, всем угоди: начальству дай план выручки с перевыполнением и культурное обслуживание, покупателям — свежий продукт с походом и взаимную вежливость, семье — получку до копеечки и душевное внимание. Во-от. Недовесь или ошибись со сдачей — покупатель орет, книгу жалоб ему подай, а ошибусь в его пользу, стану взвешивать с походом — без получки останусь, семья голодной будет. Вот и рассуди…
— В таких случаях, Клавочка, надо не угождать, а быть точной, другого выхода у нас нет.
«Митя Соловей! Неужто он? Бумажный мужичок, казенный правильный человек, исполкомовский заседатель!»
— Да, милая, только так. Точность, как честность, — самый верный, самый прямой путь в подобных случаях…
«Он! И надо же — усмирил самое Клавку! Вон даже плачет перед ним. Правда, что ей слезы — не купленные. Да и зря она плакать не станет».