— И как ты ее успокоила?
Рита вздыхает, улыбается, хмурится.
— Ну как. Подождала, пока она устанет реветь, сказала, нам надо поговорить серьезно. Дескать, я могу открыть ей страшную-страшную тайну, если она поклянется молчать, во дворе не хвастаться и даже самой лучшей подружке по секрету не рассказывать. Спросила, можно ли на нее положиться. Ты бы видел эти глаза! Бедный ребенок чуть не взорвался от готовности любой ценой сохранить мою страшную тайну. Ну, я, конечно, взяла с нее клятву. Она видела в кино, как люди в суде на Библии клянутся; у нас дома нет Библии, но я решила, что подойдет любая толстая книжка. Сняла с полки Уэллса…
Я начинаю ржать, Рита укоризненно качает головой.
— Можно подумать, великое «хи-хи». Ну, Уэллс, да. Но все-таки не кулинарная книга.
— А у тебя есть кулинарная книга?
— Нет. Но, теоретически, могла бы быть. Равно как и Библия. Просто не сложилось. Но Янке-то без разницы. Книга — она и есть книга. Толстая. Такой специальный полезный предмет для страшных клятв. Так что она дала честное слово и, я не сомневаюсь, сдержит.
— Если будет очень мучиться, расскажешь ей историю про царя Мидаса и его цирюльника, — говорю. — Ямка в земле — это выход. Этакий «секретик». Они еще зарывают «секретики»?
— Судя по тому, что конфеты без фольги в последнее время потеряли для ребенка всякую ценность, еще как зарывают.
— Хорошо. Значит, конец света пока не наступит.
— Не наступит, конечно. С какой бы это радости?
— А что ты ей рассказала? В чем состояла твоя «страшная тайна»?
— Понимаешь, сначала я собиралась соврать, что я ведьма. Вся из себя такая страшная-страшная колдунья. Уложу ребенка спать — и ну на помеле над городом кружить, сатанински хохоча. Но вовремя одумалась. Она же все время будет просить, чтобы я кого-нибудь заколдовала. Или наоборот, расколдовала. Таскать мне лягушек, которых немедленно следует сделать принцессами, и все в таком роде. Я, конечно, понимаю, рано или поздно Янке придется усвоить, что такое обман. Но не хочу быть первым наглядным пособием, мне с ней еще долго жить. Поэтому пришлось сказать, что я — инопланетянин. Вернее, инопланетянка. Ну, на самом деле, неважно, потому что у нас на планете нет ни дяденек, ни тетенек. Эта идея, знаешь, ее потрясла до глубины души. Поэтому про восемнадцать полов я рассказывать не стала. Детям про такое знать не надо.
— Про такое даже не всем взрослым надо знать, — смеюсь. — Восемнадцать! У половозрелого хомосапиенса крыша съедет от многообразия возможностей и открывающихся в связи с этим перспектив.
— При условии, что у него есть воображение, — говорит Рита. — А этим не все могут похвастать.
— Янка осталась довольна?
— А то. Она, конечно, спрашивала, где наша летающая тарелка, и когда у меня отпуск, чтобы съездить домой, и возьму ли я ее с собой. И самое главное, можно ли считать ее инопланетянином — по маме. Я сказала, что можно, конечно. А что, мне не жалко. Будем считать. И про отпуск сказала, что нескоро. Дескать, смысл нашего эксперимента в том, чтобы быть человеком как минимум пятьдесят лет без перерыва. Лучше — дольше. Ну, сколько продержимся. На этом месте она немножко огорчилась, но я ей сказала, что я уже целых тридцать лет человек, еще двадцать надо как-то потерпеть, а потом — домой. И твердо обещала, что возьму ее с собой. Клятву принесла, тоже на Уэллсе, конечно. Очень символично получилось, да. Потом мы потерлись ушами на прощание — я сказала, что у нас на планете так принято, вместо поцелуев, — и все. Ребенок спит. Мы с тобой пьем чай. Я почти счастлива.
— А почему почти? — спрашиваю. — Что не так?
— Ну как. Все-таки не по правилам, — вздыхает Рита. — Взяла и разболтала все, не пойми с какого перепугу. Мне теперь с начальством объясняться. Ничего страшного, но муторно… Ладно, ну их, выкручусь как-нибудь.
ЕЛЕНА ХАЕЦКАЯ
ПРИШЕЛЬЦЫ И ЕДИНОРОГИ
Городские легенды
Место действия: Александровский парк,
станция метро «Горьковская»
Анна и ее музыка
Музыка заканчивается там, где заканчивается ее власть над людьми. Самый затасканный шлягер — даже на ощупь ветхий, такой, что и заплатки не держатся, — все-таки еще обладает этой таинственной способностью: дирижировать человеческими движениями, управлять чувством и лепить, на том узеньком клочке земли, где он слышен, собственный бесхитростный балетик. И только начиная с бессвязного «металла» уличная музыка утрачивала эту способность и переставала, таким образом, считаться музыкой. Даже за рэпом с его невнятным, абсолютно чуждым сердцу негритянским речитативом Анна Викторовна признавала право считаться музыкой. Даже рэп заставлял ее изменять походку — как бы ни противилось этому сердце. Хотя, конечно, с вальсами в исполнении полковых оркестров это не идет ни в какое сравнение.
Анна Викторовна любила шлягеры. Любые, даже пошлые и сладенькие. Даже — о ужас! — «блатные» с их берущей за душу мелодией и проникновенными, изумительно глупыми призывами пожалеть воров и убийц, ибо у тех тоже имеется старушка мать. Анна Викторовна скрывала свое пристрастие, иногда даже от самой себя, но в первую очередь — от дочери. От своей умной дочери, которая состояла в разводе и носила контактные линзы, сделанные восемь лет назад в дорогой немецкой клинике после случайного денежного прилива. Больше приливы не повторялись, клиника давно закрылась, линзы устарели, но дочь упорно продолжала их носить — как своего рода розовые очки, как гарантию возвращения счастья. Цветные стеклышки радости, которые таились в незатейливых шлягерных припевах, решительно не устраивали умную дочь, поскольку она закончила Политехнический институт. Дочь упорно и хмуро трудилась на нелюбимой, плохо оплачиваемой работе, в чем усматривала стабильность. Дочь любила говорить о своей будущей пенсии. В ее трудовой книжке нет перерывов трудового стажа. У нее будет хорошая пенсия.
Дочь у Анны Викторовны была неудачная. Дело даже не в том, что она была бездетной и состояла в разводе. Хотя, конечно, надпись «РАЗВЕДЕНКА», незримо, но явственно выведенная на ее озабоченном лбу меленькими морщинками, тоже не украшала.
Если по радио начинали передавать какую-нибудь «Лаванду» или «Ламбаду», дочь немедленно врывалась на кухню, с искаженным лицом и вытаращенными, водянистыми от линз глазами. Она кричала: «Мама, немедленно выключи эту гадость! Как ты можешь?» — и сама впивалась в трехпрограммный приемник. Однажды она его сломала.
Поэтому Анна Викторовна ходила слушать шлягеры в парк.
Александровский парк был самым пивным местом Петроградской стороны. И самым безопасным. Все безобразия происходили в каких-то других местах, а здесь люди только отдыхали.
На маленьком пространстве парка разместилось огромное количество достопримечательностей, каждая из которых имеет собственных завсегдатаев, аборигенов и ангелов-хранителей; одни люди принадлежат парку, другие — нет. Невозможно искоренить тех, кого парк признал плотью от своей плоти: они неподвластны ни судорогам сухого закона, ни «антитеррористическим» акциям, в ходе которых периодически уничтожаются их излюбленные злачные места. А чужаки проходят здесь не оставляя следа.
В те дни, когда на расположенном неподалеку стадионе играет питерская футбольная команда «Зенит», Александровский парк становится «чертой оседлости». Болельщики «Зенита» в парке, несомненно, чужие: их терпят, как нашествие саранчи. Они мешают завсегдатаям выпивать благопристойно.
Согласно правилам, в радиусе километра или даже двух от стадиона в дни матчей прекращается любая продажа спиртного. Первые открытые для болельщиков ларьки с пивом находятся как раз в парке. Пока длится матч, у продавцов непрерывно работает прямая трансляция. Подъезжают пузатые грузовички, грузчики, сверкая полуобнаженными торсами, складывают штабеля ящиков, предназначенные на убой коричневые бутылки высовываются из ячеек, как негры-рабы из трюмов.