Затем надвигается первая волна разгоряченных людей — в гигантских надувных бело-голубых цилиндрах, с оглушительными дуделками, с голубыми клубными знаменами. Цунами встречается с берегом.
Крики и свист вплетаются в музыку парка, делают ее гуще, рвут ее ткань — но уничтожить не в состоянии.
Анна Викторовна возвращалась домой через парк с рынка. Обычная бабка с авоськами. Шестьдесят пять лет, пятьдесят шестой размер одежды. Чуть полинявшее платье, синее в мелкий цветочек, увядшие руки крепко держат тяжеленные сумки, голова чуть опущена, словно бы для тарана. Гнусненькая рыжеватая шерсть вместо волос: дочь настаивает на том, чтобы Анна Викторовна красилась: «Ты еще не старуха, чтоб ходить седой». Та же дочь покупает ей дешевую краску. Краска съела когда-то густые волосы, сделала их тонкими и мертвыми. «Странно, — думала Анна Викторовна, исподлобья озираясь по сторонам и обливаясь потом посреди летнего дня, — когда я была молодой, мне казалось непонятным: почему все бабки, достигнув шестидесяти, разводят у себя на голове это отвратительное рыжее химическое безобразие. Я недоумевала: зачем? Разве не лучше естественная седина? И вот я сама — хоть в книжку типажей портрет вклеивай: дряблые руки, немаркий сарафанчик — еще с восьмидесятого года, — раздавленные пятками босоножки и эти волосы…»
Она ходила через парк еще потому, что здесь не было зеркальных витрин.
Но главной приманкой была, конечно, музыка.
Сперва шли кафе. В одном, перед пустыми столиками, на маленькой эстраде подолгу выступал немолодой певец с приятным баритоном. Случалось, он чуть срывался, но никогда это не резало слуха. Анна Викторовна останавливалась — послушать хотя бы пять минут. И всегда недоумевала: к кому он обращается с такой задушевной интонацией, кому делает заученные призывающие жесты, как бы подманивая к себе невидимых женщин.
Анна Викторовна жалела, что не курит и не пьет пива: возможно, она делала бы и то и другое, но дочь с ее звериным нюхом непременно бы учуяла и встретила бы скандалом: «Мало мне было мужа-пьяницы, так теперь еще и родная мать!» Кстати, муж, с которым дочь находилась в разводе, по мнению Анны Викторовны, пьяницей вовсе не был. Он честно отслужил соломенным болваном для втыкания стрел и копий, а спустя пять лет попросил пощады — и был вышвырнут за порог.
Если бы Анна Викторовна курила, она могла бы сделать вид, что остановилась не послушать музыку, но закурить. Ей казалось, что без папиросы в руке ее тайна делается слишком очевидной для окружающих и что кто-нибудь из них может рассказать об этом дочери. И тогда… «Мама! Как может женщина, читавшая “Войну и мир”, слушать песню “Капля в море, капля в море, а на море корабли…”?!!»
Да бог знает, как это выходит. Анна Викторовна и «Войну и мир» читала, и «Каплю в море» слушала… Однажды она сказала дочери: «Может быть, я — цельная натура?» Дочь обомлела, распахнула глаза, несколько секунд глотала воздух, а потом безнадежно махнула рукой и вышла из комнаты. Она была оскорблена.
Певец на эстрадке замолчал. Из бара лениво выбрался бармен, трижды обернутый вокруг тощих бедер черным фартуком. Певец взял маленький стаканчик с желтоватой каплей коньяка на донышке, аккуратно выпил, облизнулся. Бармен уселся за пустой столик, налил себе. Снова заиграла музыка. Это была не живая музыка, а караоке, но голос певца был безупречно живым.
Чудо началось, как всегда, неожиданно: Анна Викторовна стала различать за пустыми столиками тени женщин. Это были молодые женщины в платьях, сшитых по моде восьмидесятых, с дурацкими рукавами «летучая мышь» и спущенным лифом, наползающим на талию. Но они были невероятно молоды, а их глаза, подкрашенные согласно советам нового для России журнала «Бурда-моден», переливались зеленым и фиолетовым. И мужчины смотрели на них с радостным удивлением.
Когда певец плавно двигал рукой, женщины поворачивали головы и медленно улыбались. Они все время думали о том, как удивительно накрашены их глаза.
Анна Викторовна не моргала, сколько удавалось, но затем все-таки ее веки шевельнулись, и видение тотчас исчезло. Но она узнала, для кого старается певец на пустой эстрадке. Это было важно.
Следующее кафе специализировалось на бодрых блатных песенках. Плачевная судьба воров выглядела здесь единственно возможной. Если не слушать слова, то мелодия была идеальной: она была назойлива и формировала походку женщины еще долго после того, как музыка отзвучала и скрылась за деревьями. Любить эти шлягеры Анна Викторовна считала наиболее постыдным. Но ничего не могла с собой поделать — она любила и их…
Далее требовалось как можно скорее миновать бойких молодых людей, третировавших гитару и маленький барабанчик: эти полагали, что обитатели парка непременно должны платить им просто за одно их появление в парке. Для этого существовала извилистая девушка со шляпой, которая бросалась на проходящих мимо людей с криком: «Поддержите музыкантов!»
Анна Викторовна не считала этих ребят музыкантами. И даже не потому, что они плохо играли. Они были здесь чужими, вот и все.
Анна Викторовна проходила мимо них как суровый, непреклонный танк. Она знала, что у нее неприятное лицо: маленькие глаза, тонкий, сжатый в нитку рот, обвисшие бледные щечки. Дряблая картофелина, сваренная в мундире и забытая на столе. Извилистая девушка шарахалась от нее. У Анны Викторовны даже не было сил завидовать ее молодости.
Она спешила домой. Она и так уже задержалась в парке, и дочь будет недовольна.
Два музыкальных ларька, расположенные по обе стороны станции метро, источали музыку: один — какую-нибудь изысканную новинку, другой — исполняемые натруженным басом «Шестнадцать тонн», песню американских горняков, очень эксплуатируемых, но, как и негры, неунывающих. Даже странно, почему они всегда ставят эти «Шестнадцать тонн». И еще странно, что они никогда не надоедают.
Музыка знала свои границы и никогда их не пересекала. Еще минуту назад Анна Викторовна находилась в воздушном пространстве изысканных новинок — и вот уже, буквально шаг спустя, погружается в тяжелые объятия «Шестнадцати тонн».
Однако сегодня что-то случилось. «Шестнадцать тонн» молчали. Киоск исчез. Не было и обычных приграничных торговок, отчаянных, как индейцы, выменивающие на вампумы у белых одеяла и «огненную воду», — темнокожих коварных сарацинок, продающих за сто рублей ядовито-розовые кофточки и пижамы с колючими кружевами у ворота: «Сто рублей, девочки, сто рублей!» — кричали сарацинки, рассылая во все стороны ослепительные улыбки и никому не глядя в глаза равнодушными глазами.
Анна Викторовна любила рассматривать эти кофточки, всегда разные — и всегда одинаково пестрые. И ей представлялось, что это колониальный товар, пахнущий потом негритянок, слежавшимся чаем и йодистым духом деревянного трюма. Место, облюбованное сарацинками, находилось там, где обе музыки сталкивались и вливались одна — в левое, другая — в правое ухо; но, перекрикивая все на свете, пронзительно твердили темнокожие, хорошо кормленные, красивые приграничные торговки: «Всего сто рублей, девочки! Всего сто рублей!»
«Где же они?» — думала Анна Викторовна, оглядываясь. Она чувствовала себя немного обманутой. Конечно, она никогда не покупала, но торговки на нее не обижались: казалось, каким-то глубинным чутьем они догадывались, что эта увядшая дама с авоськами — на их стороне, а это было гораздо важнее любых покупок.
Народ толпился чуть подальше, там, где стоял ныне исчезнувший ларек. Как будто борцы за права американских горняков свое слово сказали, своего добились — и теперь перебрались туда, где закипела профсоюзная борьба, а на их место явился кто-то совершенно новый.
Анна Викторовна сделала еще десяток шагов и наконец услышала новую музыку этого места.
Играл аккордеон. Шлягер за шлягером: то, что любили в шестидесятые, и то, что любили в семидесятые, и еще совершенно классические мелодии тридцатых. Он играл непрерывно, переливая одну мелодию в другую, и музыка смешивалась, как краски в банке с водой, образуя то розоватый, то сиреневый, то коричневатый, то зеленый оттенок. Человек, сидевший с аккордеоном на маленьком раскладном стульчике, был совершенно незаметен. Анна Викторовна пыталась разглядеть его, но у нее не получалось: инструмент почти полностью скрывал музыканта от посторонних глаз. Видны были только чуть сморщенные пальцы, уверенно бегавшие по клавишам, да клок желтовато-серых волос, покачивающийся над мехами. Костлявые колени, широко расставленные, обтянутые безликими брюками, выглядели неприступно.