И поэтому, увидев Бориса, она снова затосковала о своей утраченной власти, некогда помогавшей ей поддерживать согласие между сыновьями строгостью упреков и нежностью материнской ласки. Сегодня Борис показался ей еще более далеким и чужим, чем год назад. Впервые он пришел к родителям без Марии. Лицо у него было упитанное, спокойное, самоуверенное; казалось, будто несчастье с женой ничуть его не коснулось.
Он почтительно поцеловал руку матери, немного принужденно поздоровался с отцом и из уважения к родителям не выказал удивления, увидев Стефана. Обменявшись рукопожатием, братья взглядом заключили молчаливое соглашение потерпеть друг друга, пока не кончится обед. Но мать с горечью поняла, как притворна их взаимная вежливость. Они собирались только разыграть в ее честь сцену братской терпимости, которой на самом деле не существовало. Их уже ничто не связывало… Ничто, кроме сентиментальной силы воспоминаний да каких-то остатков инстинкта сыновней любви к женщине, которая страдала ради них и которую они теперь скорее уважали, нежели любили. Ведь любовь к матери отступала у них на задний план перед лихорадочным стремлением к тем целям, которые они преследовали.
Бездна, заполнявшая их души, отражалась даже на их внешности. От холодного лица и красивого костюма Бориса веяло эгоизмом богача, который даже в своих высших проявлениях живет только для себя. А в аскетически пламенных глазах, впалых щеках и купленном в лавке готового платья дешевом костюме Стефана отражалось самопожертвование человека, отрекшегося от самого себя. Один был богач, владелец «Никотианы», а другой – пролетарий, не имеющий ничего. Они были одной крови, одинакова была у них воля к жизни, а сердца – разные.
Мать пригласила сыновей на обед, не предупредив, что они встретятся. Она знала их непримиримые характеры. Борис принял приглашение по привычке, а Стефан – в виде исключения. Он словно отрезал себя от родителей и брата. Теперь он сам себя содержал, занимая какую-то маленькую должность в конторе склада «Никотианы». С мелочной гордостью он регулярно ходил на работу и с насмешкой отказывался от всякой помощи или повышения по службе в фирме. Но один обед… да, только один обед ради скорбной и нежной улыбки матери – это он мог принять. Ее обман не рассердил его – Стефан заметил, что отец и Борис решили его не раздражать. Они даже снисходительно похлопали его по плечу, словно мальчугана, на шалости которого не следует обращать внимания. Стефан почувствовал, что и это делалось ради матери.
Родители и дети сели за стол. С самого начала все стали перебрасываться добродушными шутками. Это ничуть не было похоже на семейные обеды в прошлом, когда учитель латинского языка возвращался из гимназии усталый и кислый, а дети презрительно молчали и вставали из-за стола полуголодными. Теперь мать приготовила тушеных цыплят и сладкий слоеный пирог, и все ели с удовольствием. Сюртук непрерывно рассказывал анекдоты и подливал в бокалы вино. Богатство сына превратило его в настоящего болтуна, чуть ли не в остряка. Но вскоре разговор стал более серьезным. Бывший учитель принялся умело Доказывать сыну, что в городе необходимо создать музей. Читальня уже приобрела много древнеримских предметов, турецких рукописей и документов эпохи болгарского Возрождения. Коллекции заслуживают того, чтобы для них был создан музей.
– За чем же дело стало? – спросил Борис.
– Помещение мы нашли, но нужны шкафы со стеклянными дверцами и витрины, – ответил Сюртук.
– Так и купите их!
– Дорого стоят, а у читальни нет денег.
– Ты хочешь сказать, что деньги есть у «Никотианы"?
Сюртук усмехнулся и объявил, что имя его сына должно быть вписано в золотую книгу.
– Ваша золотая книга – просто засаленная бухгалтерская ведомость! – отозвался Борис – И здешние скупердяи вписывают в нее доход от какого-нибудь курятника, если налог на это строение выше, чем арендная плата, которую они получили бы.
Стефан громко рассмеялся. Шутка Бориса ему поправилась.
– Надеюсь, что ты не поступишь как скупердяй, – серьезно проговорил Сюртук.
– А ты как думаешь, мама? – внезапно спросил Борис.
Мать вздрогнула. Смех Стефана больно отозвался в ее сердце. Она размечталась о том, как было бы хорошо, если бы братья дружили и всегда смеялись так жизнерадостно, как сейчас.
– По-моему, сиротский приют важнее, – сказала он а, рискуя рассердить мужа. – У детей не хватает белья.
– Тогда подумаем сначала о детях, – предложил Борис. – А о музее поговорим в следующий раз.
Наступило торжественное молчание. Борис достал чековую книжку и подписал чек на десять тысяч левов. Но даже мать поняла, что при огромном богатстве Бориса сумма была слишком уж ничтожной.
Прислуга подала кофе. Борис и Стефан посидели в родительском доме еще час, вежливо предоставив возможность отцу наговориться всласть. Сюртук увлекся и делал фантастические предсказания насчет того, как должно измениться международное положение. С помощью Гитлера он рвал договоры, разбивал армии, перекраивал границы. Как будто Гитлер только о том и думал, чтобы создать Великую Болгарию. Сыновья снисходительно молчали. Он я знали, что людям, страдающим склерозом, возражать не следует. Наконец они ушли, а мать заперлась в своей комнате и немного поплакала.
XIV
После нелегальной конференции в горах Лила целиком посвятила себя партийной работе, однако большими успехами похвалиться не могла. Рабочие волновались, были какими-то слишком уж придирчивыми и занозистыми. Лилу они слушали равнодушно, а потом задавали ей вопросы, по которым было видно, что они не согласны с партийными директивами. Политические лозунги поднимали на ноги только активистов, которых полиция быстро разгоняла плетьми. Но рабочим как будто надоело регулярно подвергать себя бессмысленному избиению. Очень подозрительно стали вести себя многие члены бывшей рабочей партии,[41] которых городской комитет по указанию областного отказался признать коммунистами, хотя они имели заслуги в прошлом. Эти люди начали заниматься агитацией по-своему и сторонились бывших товарищей. Как ни странно, Лиле иногда казалось, что существуют две партии с почти одинаковой идеологией, из которых одна называется коммунистической, а вторая, неизвестно почему, не носит этого имени.
Напряжение, трудности и споры, с которыми все это было связано, помогли Лиле до некоторой степени заглушить тоску по Павлу. Образ его словно побледнел, превратился в чуждую и безразличную ей тень, блуждающую где-то в далеких странах. Он писал Лиле сначала из Франции, потом из Бразилии, потом из нефтяных районов Аргентины. Это были сердечные и теплые письма, но они не особенно волновали ее. От них веяло самодовольной радостью, и Лила, читая их, только горько улыбалась. «Ты наконец нашел свой идеал! – иронически написала она в ответ на одно письмо. – Бродишь в свое удовольствие по свету, а решать трудные задачи на родине предоставляешь нам… Но я на тебя не сержусь, так как письма ты пишешь радостные, а значит, здесь тебя раздражала только дисциплина. Моя жизнь протекает однообразно и трудно среди простых, маленьких людей, вместе с которыми я медленно поднимаюсь в гору. На этом пути нет пальм и тропического солнца, но уверяю тебя, что я от этого не чувствую себя несчастной». Павел не ответил на последнее письмо. Очевидно, его задели ее намеки.
После того как Павел перестал писать, Лила начала еще чаще вспоминать об их прошлой близости. И воспоминания тревожили ее целомудренные ночи. Она пыталась прогнать эти мысли, пыталась думать о товарищах, которые осторожно ухаживали за ней. Почему бы ей не выйти замуж за кого-нибудь из них? Но на другой же день – стоило ей встретить их на складе или на нелегальном собрании – она понимала, что супружеская жизнь или физическая близость с ними для нее невозможна. Образ Павла тогда сиял еще ярче. Ее любовь к нему только казалась засыпанной пеплом забвения и безразличия. Он оставил неизгладимый след в ее душе. И она снова начала тосковать о нем.