– Замолчи!.. Оставь меня! Уходи сейчас же!
Он встал и шагнул к ней. Лила поспешно выпрямилась, словно приготовившись к самозащите. Это резкое движение показало ему, как широка разделяющая их пропасть. Но он все же успел обнять девушку. В течение нескольких секунд, испытывая счастье, горечь и муку, она бессознательно отвечала на его поцелуи. Потом справилась с хаосом мыслей и чувств, бушующих в ее сознании, и вновь овладела собой.
– Оставь меня! – сказала опа, быстрым и сильным движением вырвавшись из его объятий.
– Лила! Лила!.. – твердил он.
– Ты хочешь и меня утопить в своем болоте, да? Хочешь, чтоб и я дезертировала, изменила партии, делу, своему долгу?
– Лила!.. Через полгода… через год все… весь курс партии изменится…
Он схватил ее за руки и опять притянул к себе, но она, сама не своя, выкрикнула:
– Оставь меня!.. Между нами нот больше ничего общего! Ты вне партии!
Этот крик, сдавленный и странно суровый, заставил Павла немедленно разжать руки.
– Уходи! – грубо приказала она.
Мгновение он стоял, вперив неподвижный взгляд в пространство. Но вот по лицу его постепенно разлился холод, и оно стало бесстрастным. Он не спеша надел пальто и, не говоря ни слова, вышел.
Лила кинулась на кровать и горько заплакала. В первый и последний раз в жизни она плакала от любви.
IX
Голубовато-белые ледяные цветы на оконных стеклах порозовели, потом опять побледнели, а как только взошло солнце, приобрели более четкие очертания и ослепительно засверкали. Ясное зимнее утро медленно заглянуло в комнату барона Лихтенфельда.
Нельзя сказать, чтобы эта комната, да и вообще вся вилла была достойна представителя рода Лихтенфельдов. Но она вполне удовлетворяла фон Гайера и Прайбиша, которые прежде всего думали о деле, а потом уж об удобствах и не придавали никакого значения красоте. Простенький платяной шкаф и кровать с тумбочкой напоминали мебель в дешевой гостинице. Пол был покрыт клетчатым линолеумом яркой расцветки, а на безвкусном светло-зеленом фоне стен красовался портрет царя. Безобразная кирпичная печка весело гудела, словно подсмеиваясь над дурным настроением барона.
Лихтенфельд сонно потянулся под ватным одеялом, крытым желтым атласом и не отличавшимся особой чистотой. В этой вилле барона особенно раздражали одеяла. Иногда ему даже казалось, что они издают чуть заметный противный запах пота, и только плебейское обоняние Прайбиша не может его уловить. Фон Гайер – тот, наверно, чувствует, но не желает обращать на него внимания. Лихтенфельда возмущало также то, что вилла расположена далеко от Софии, а наем ее обходится дорого. Владелец виллы – какой-то жадный льстивый депутат, говорящий по-немецки, – запросил такие деньги, которых хватило бы чтобы провести целый месяц да Ривьере. Но фон Гайер согласился без возражений.
Барону надо было рассеять дурное настроение, вызванное тем, что ему приходилось столько трудиться под началом фон Гайера – а труд был тяжелый, однообразный, утомительный, – и Лихтенфельд стал думать о медвежьей охоте. Каждое утро, с тех пор как выпал снег, барон предавался сладостным мечтам о медвежьей охоте. Неужели в этих горах нет. медведей? Все говорят, что нет. Однако эти чудесные звери, безусловно, водятся в Болгарии. Нужно только добраться по сквернейшим дорогам до Рилы или Родоп. Кршиванек рассказывает, что болгарские крестьяне охотятся на медведей особым способом: только с веревкой да с ножом. Лихтенфельд представил себе безмолвный девственный лес: глубокий снег, ледяные сосульки на соснах, болгарин сует плотно обмотанную веревкой руку в берлогу зверя – так рассказывает Кршиванек, – а он, Лихтенфельд, в исступлении охотничьей страсти стоит в нескольких шагах от берлоги с пальцем на спусковом крючке. Какое счастье участвовать в такой охоте!.. Но все это казалось Лихтенфельду несбыточной мечтой. А может, эта мечта потому лишь и увлекла его, что была несбыточной?
Помечтав о медведях, Лихтенфельд погрузился в мысли о своей собаке, потом о ружье, потом об одном погребке с отборными французскими винами, потом о болгарках и в последнюю очередь о своей работе. Печальный, но бесспорный факт: представитель рода Лихтенфельдов вынужден был работать. Это было вызвано целым рядом перемен в жизни страны, наступивших после первой мировой войны, а также серией приключений с киноактрисами, пережитых Лихтенфельдом на Ривьере. При этом на его долю выпала самая вульгарная, унизительная работа: он стал начальником экспортного и ревизионного бюро Германского папиросного концерна в Болгарии. Лихтенфельду пришлось принять этот ноет, во-первых, потому, что безденежье стало уже нестерпимым, и, во-вторых, потому, что, работая здесь, он хоть поневоле, а приобщался к труду миллионов немцев во славу рейха. Но какой тяжелой казалась ему эта работа!..
Только патриций, обращенный в рабство, способен был бы понять, какая смертельная скука овладевала Лихтенфельдом каждое утро при мысли о предстоящем трудовом фон Гайер изучал экономику Болгарии. Изучал медленно, методически, всесторонне, исчерпывающе, с чисто немецким терпением и упорством, с педантизмом и усердием ученого маньяка. Он напоминал счетную машину, а Лихтенфельд был просто клавишей этой машины. И именно потому, что он был только клавишей и ничем больше, фон Гайер непрерывно, безжалостно ударял по ней. Лихтенфельду казалось, что он с ума сойдет от этих ударов. Работа его заключалась в том, чтобы делать выборки из присылаемых торговыми атташе посольства все новых и новых статистических отчетов, все новых и новых докладов и копий докладов и составлять краткие изложения этих материалов. Прайбиш выполнял точно такую же работу, ijo без малейшего ропота.
Где-то стенные часы пробили восемь. Фон Гайер неумолимо требовал, чтобы работа начиналась в девять. Лихтенфельд лениво зевнул, выкурил сигарету, чтобы окончательно проснуться, потом сердито откинул ногой ненавистное одеяло и стал па пол.
Он был высок и худощав. Волосы у него были светлые, голова маленькая, лицо унылое и недовольное, а глаза всегда смотрели как-то обиженно. Он пошел в ванную и вернулся оттуда выбритым и посвежевшим, растерся одеколоном и надел чистое белье – белье он менял через день.
Немного погодя Лихтенфельд направился в столовую. На столе был сервирован завтрак: кофе, молоко, булочки, вареные яйца. Прайбиш, успевший уже, как всегда, прогуляться до деревни, сидел у печки и читал «Die Wochc».[34] Фон Гайер должен был сойти в столовую ровно в половине девятого, как обычно.
Лихтенфельд стал у окна, сунув руки в карманы. Утро сия. чо солнечным блеском и ледяной синевой. Равнина была покрыта чистым, девственно белым снегом, а над Софией нависло огромное плоское облако красноватого тумана и серого дыма. Над облаком, как золотые шлемы, сверкали купола собора Александра Невского. Далеко на горизонте тянулась бесконечная цепь снежных гор – медвежье царство. Равнодушно поглядев на все это, Лихтенфельд посмотрел вниз, во двор виллы. У водопроводной колонки, голый до пояса, растирался снегом фон Гайер.
– Сумасшедший! – промолвил Лихтенфельд. – Схватит воспаление легких, вот будет счастье для Германского папиросного концерна, да и для нас тоже!
– Ничего ему не сделается, – не без гордости возразил Прайбиш, подняв глаза от журнала.
Это был добродушный приземистый толстяк, выходец из крестьян. Он только что с удовольствием дочитал статью, в которой рассказывалось о том, что внуки кайзера соблаговолили вступить в ряды гитлеровской партии.
– Говорю вам, ему несдобровать! – сказал барон. – Такие сразу с ног валятся… Помните Зайфельда? Зайфельд тоже хорохорился, хорохорился, да и умер после гриппа от заражения крови… Что мы сегодня будем делать? – вдруг спросил он.
– Сегодня? – Прайбиш закрыл журнал. – Будем работать, как вчера.
– Но сегодня суббота! – многозначительно заявил Лихтенфельд. – Я буду отстаивать наше право на свободное время в конце недели. Надеюсь, вы меня поддержите – не будете хлопать глазами, как новобранец, когда я об этом заговорю.