«Lasst es nach draussen», – выплыло из памяти, и это свистящее«lasst» внезапно успокоило, заставило плавно катиться по его шуршащей волне. Lassssst, lassst – свистело оно спокойно.
Я вспомнил, что где-то у меня телефон, что надо еще позвонить, но холодное так не хотелось отпускать. Телефон выключен, – подумал я, – телефон выключен.
В воздухе что-то переменилось, от окон веяло утренней сыростью. Я лежал на полу. Видимо, в бреду скатился с кровати. Рядом со мной лежал автомат, и я обнимал его длинное холодное тело. Руки цепко сжимали его рельефную поверхность. И я знал теперь, что делать. Во сне я освободил его от одеяла, нашел, и он был со мной –смертельная машина, средство от боли, от тоски, лучший аргумент и защита против всех несправедливостей мира. И все вдруг отступило, и следующие часы моей жизни стали мне абсолютно ясны.
XIII
Они вышли из ресторана примерно в десять вечера. Она улыбалась, даже смеялась, и он был доволен. В ресторане они что-то съели и выпили две бутылки белого вина – она шла неровно, слегка покачиваясь, и он иногда легонько придерживал ее за локоть – легкое, приятное прикосновение.
В Россию.
– Нет, – удивился он, – не хочется. А что?
– Ты много рассказываешь, – ответила она, сонно улыбаясь, – и все время о твоей жизни там, в Советском Союзе. Ничего не рассказываешь о Германии. Ты ведь давно здесь.
– Давно, – ответил он, – но тут… в общем, что уж рассказывать… Они снова оказались на улице. Во рту у него был мятный привкус, и теперь покачивался он: коктейль оказался крепким. Дальше они шли по улицам молча. Он думал о том, что рассказать еще, но в голову приходили только истории из той, другой, далекой жизни. Что было в Германии? Жена? Голодные времена в боннской квартире? Русская газета?
– Ты знаешь, у меня здесь есть друг. Поэт, пишет совершенно сумасшедшие вещи. Так вот, его однажды выбрали поэтом года, один левый журнальчик, ты его, наверное, и не знаешь…
Историю Саши Зеленского она выслушала внимательно, кивая, в конце сухо посмеялась. Улицы вокруг менялись, становились темнее –они углублялись в Кройцберг. Здесь на парапетах сидели молодые парни в кепках, тренировочных штанах и с золотыми цепочками. Один раз навстречу из-за угла появилась ватага турок, и один, проходя, толкнул писателя в плечо.
– Arschloch[48] , – выругался писатель, когда турки скрылись за поворотом. – Тебе не страшно здесь жить?
– Нет. Девушку не будут толкать. Здесь принадлежность к женскому полу дает некоторые преимущества.
Теперь они стояли у ее подъезда. Перед тем как вступить в черное нутро дома, он еще раз быстро окинул взглядом улицу – длинную Адальбертштрассе. В конце ее над темной площадью висела станция метро, светилась желтым электрическим огнем через толстые закопченные стекла. Турецкие ларьки и палатки лепились под ней
причудливо и делали картину почти первобытной: древний боевой лагерь, кочевье под брюхом летающей тарелки.
Они поднялись к двери ее квартиры. Она вошла, привычным движением включая свет в длинном коридоре общей студенческой квартиры. Он остался в дверях, полувопросительно глядя на нее.
– Спасибо за приятный вечер, – сказала она, все так же приветливо глядя ему в глаза. – Спасибо, все было хорошо. Я очень устала, – прибавила она тихо.
Он кивнул. Взялся за дверь, но потом вдруг обернулся, взял ее за плечи, привлек к себе и поцеловал. Она приобняла его, быстро ответила на поцелуй и отстранила. Он поймал дверь за спиной и осторожно прикрыл.
– Иди сюда! – попросил он, протягивая руки.
Она посмотрела на него своими мутновато-голубыми глазами с удивлением и жалостью.
– Знаешь, – сказала она наконец, – я думаю, это не самая лучшая идея.
– Иди сюда, я хочу тебя! – повторил он. Его глаза неотрывно смотрели на нее, меняя выражение с собачьего на бездонно-отчаянное. Он не убирал рук с ее плеч, только сильнее сжимал их, глаза расширялись, разверзались бездонной диафрагмой, глаза молили, кричали: дай! Дай, ты ведь так улыбалась, была такой приветливой –молодость, твоя молодость, моя молодость, наглость, подпольные выставки, Пушкинская 10, портвейн и девушки, девушки – мне,
писателю,
дважды
герою
андеграунда,
дай!
Ты,
странная,
безразличная, улыбающаяся всем, всех отстраняющая, другая, другая, как эта другая, чужая страна – дай! Дай – ты обещала, обещали твои глаза – просто вот так не смотрят: дай! Обещала, звала, сулила: свобода, великая культура, инвестиции в искусство, музеи, полные инсталляций, книги большими тиражами, слава, деньги; ты, которая была на карте такой маленькой, а оказалась такой огромной и такой
холодной,
заманила
к
себе,
в
царство
льда,
стекла,
металлоконструкций и бетона, самолеты, машины, оскал радиаторов, злые глаза спортивных «Audi» и BMW, зубы колючей проволоки на
ведомстве
по
делам
иностранцев,
бесконечно
длящаяся
Александерплац, аллея Карла Маркса, Фридрихштрассе, «Русский дом», огромный и пустой, как последний бункер Берлина – так дай же,
дай мне сейчас! Русскому солдату, взобравшемуся на рейхстаг, ревущими гусеницами танков подмявшему под себя белокурых подростков с фаустпатронами, расстрелявшему половину города, изнасиловавшему вторую половину, стоящему в парке на высоком постаменте, огромному, страшному, с железным мечом в одной руке и железным ребенком в другой – дай! Дай – некрасивая, нелюбимая –дай хоть ты, кто еще, если не ты…
Он больше не мог сдерживаться – с силой притянул ее к себе и стал целовать. Она отстраняла его, сопротивлялась, но все меньше и меньше – когда он впился толстыми жесткими губами в ее шею, только шептала: не надо, не сейчас, не надо!
XIV
Было очень рано, около шести утра, когда я начал одеваться. Я медленно искал рубашку в шкафу, потом долго ее гладил, ощупывая и уничтожая каждую складку, каждую потаенную помятость. Потом выбирал штаны – она говорила, что мне идут светлые. Я шарил рукой по полкам, пробовал ткань и вспоминал, какие из сложенных в шкафу брюк светлые, а какие нет.
От окон веяло холодом, и на улице, как внутри выключенного, остановленного прибора, было холодно и безжизненно. Я почистил зубы, тщательно, двадцать движений щеткой на каждый зуб.
Ботинки я выбрал зимние, тяжелые, на толстой подошве. Потом начал проверять автомат.
– Verschluss, Abzugsstange, Stuetzriegel, Schlaghebel, – повторял я как стих, пробуя пальцами части, вставляя магазин, взводя затвор. Автомат был готов. Готов был и я.
Улица была тихая. Тихо было не по-ночному – город просыпался медленно, сонно поворачивался. Я спускался к Розенталерплац – на мне была рубашка с коротким рукавом, малейшие колебания воздуха я ловил открытой кожей – так что отсутствие движения в нем мог чувствовать абсолютно. Кожа вокруг глаз удивлялась свежести, сырости, открытости – я впервые за много лет не надел на улице темных очков.
Автомат я держал в руках, с пальцем на курке, он был в полной боевой готовности. Мысль о том, что кто-то в этот ранний час может остановить меня, я отогнал почти сразу. Кто осмелится, думал я, и если осмелится – посмотрим, что будет. Но ничего не было.
А потом вдруг вспомнилось, как когда-то, шестнадцати ли, восемнадцати ли лет от роду, он впервые пришел на подпольные чтения и прочел там свои стихи. Это было в одном из домов культуры, в полуподвальном помещении. Участники чтения были самых разных возрастов: лохматые юноши, молодые люди в очках и костюмах, должно быть, инженеры по профессии. А может, просто чертежники. Были лысеющие, неухоженные мужчины в свитерах: ему тогда очень понравилось, что все были на «ты», все шутили друг с другом, казалось, не было здесь никакой иерархии, не было интриг, не было зависти. Все сидели за сдвинутыми вплотную столами в странном, непомерно длинном и узком помещении, с недосягаемо высоким потолком и утробной акустикой. Он страшно волновался, когда читал –во рту мгновенно пересохло, голос дрожал, и, что было самое отвратительное, дрожали руки, и все остальные это видели, потому что листок, с которого он читал, тоже дрожал и прыгал вместе с руками. Его хвалили, в перерыве все курили, он тоже курил, невзатяг, и другие, наверное, это тоже заметили, но ничего не говорили. А потом кто-то спросил его, к чему он стремится, чего хочет добиться своими стихами. Он пустил дым в далекий потолок и сказал, как мог взвешенно и достойно: хочу создать произведение огромной силы воздействия, такой, чтобы человек, прочитав его, пошел и повесился.