Литмир - Электронная Библиотека

В этот день он шел в кафе не прямо, как ходил обычно, а сделал большой крюк – прошел по маршруту своей ночной бомбардировки, вверх по Инвалиденштрассе, до Розенталерштрассе, и только потом обратно к Фридрихштрассе. Бумажек больше не было. А в кафе не было той девушки, которую он там видел почти каждый раз. Он долго сидел тогда – медленно доедал большой завтрак с фруктами и разными сортами колбасы и сыра, курил сигареты, одну за другой, листал записную книжку, и украдкой, закрываясь рукой, хотя все равно никто бы не увидел, что-то туда вписывал.

С Мишей-редактором он помирился, побывал в редакции русской газеты. О листовках разговор не заходил. Зато в «Русском доме» он

 

несколько раз между делом, ненавязчиво спрашивал мнения сонных его обитателей. Некоторые ничего не знали. Другие отмахивались, злобно говорили, что немцы останутся немцами, как бы они ни притворялись. Большинству же, кажется, было все равно. Впрочем, после того, как через неделю в русской газете появилась обширная статья, с переводом и скучно-корректным комментарием, русские наконец оживились.

Он ходил по «Русскому дому» осторожно, как шпион, о котором окружающие думают одно, и только сам он знает, что он – совершенно другое, обратное, и это знание сковывает его шаг и заставляет глаза бегать. Он оставался до вечера, и только убедившись, что в секретариате никого нет, вкладывал, озираясь, что-то в копировальный аппарат, и, замирая, снимал копии, которые быстро, суетливо прятал в портфель.

Через неделю листовки появились опять. Прежние, маленькие кусочки бумаги, были разбросаны густо, лежали теперь в Кройцберге, в Миттэ, во Фридрихсхайне и даже Тиргартене. Между ними попадались и новые – с грубо перепечатанными, скопированными, но узнаваемыми фотографиями – турок с золотой цепочкой на шее справа

и

угрюмый

персонаж

с

короткой

стрижкой

и

славянским

картофельным носом слева. Между ними стояла крупная лаконичная надпись: «Dass sind die Feinden»[45] – и дальше мелко.

Он почти ни с кем не разговаривал в эти дни. После второго появления листовок он почти перестал появляться в «Русском доме». По Фридрихштрассе, впрочем, ходил каждый день – но только затем, чтобы посидеть в кафе, покурить, почиркать в блокноте и поискать кого-то глазами. Иногда, как будто случайно, он заходил на Восточный вокзал, проходил по трубе тоннеля вперед и назад – попрошайки были, все – грязные, что-то противно хнычущие, и все – мужчины.

По выходе на улицу фары проезжавших машин ослепляли, он закрывался рукой, как в фильме, когда героя вот-вот собьют.

А Берлин жил. Берлин шумел зеленью, и шальное солнце, поднимаясь, отражалось в остатках стекол Дворца Республик, и, садясь, отбрасывало длинные тени на Потсдамерплац. Как слепые дожди, проходили по улицам демонстрации, люди с наскоро намалеванными плакатами орали в мегафоны и били в барабаны – а он замирал всякий раз, когда слышал вдали этот гул и грохот, и

 

останавливался, как лунатик, меняя направление движения – шел навстречу, пытаясь из крика толпы вычленить какие-то известные ему слова. Зеленые кубы фургонов стояли на Унтер-ден Линден, на Карл—

Либкнехтштрассе,

их

зарешеченные

двери

были

приоткрыты,

показывая угрожающе вместительное нутро. Появлялись броневики, люди со щитами, водометы – и в невинном солнечном воздухе, в

прозрачном

берлинском

небе

летали

невидимые

молнии,

электричество гудело над головами толпы – бурной реки, трудно двигавшейся в зеленых берегах мощных крон берлинских деревьев и бортов полицейских машин.

Недовольные, отчаянные люди кричали о реформах, Берлин требовал работы и отмены Hartz IV[46]. Часто появлялись студенты – и тогда Берлин страстно желал учиться, учиться бесплатно и вдоволь. Блестящими бабочками взвивались над толпой бутылки, разбивались об асфальт, и полиция предостерегающе щетинилась прозрачными пластиковыми щитами. Но не было ничего, не было, не было – он поворачивался, уходил на свою в меру тихую улицу, искал успокоения в прохладном магазине писчих принадлежностей – и оглядывался беспокойно, следил за голыми ногами, цокавшими по каменному, довоенному тротуару и немного изгибавшимися в неверном стекле двери магазина.

А возвратясь домой и уже зайдя в парадную, он вздрогнул: ему показалось, что на лестничной площадке притаился Зеленский и ждет его. Он развернулся, вышел и двинулся обратно – в вибрирующее берлинское лето.

 

XII

 

– Я звоню вам, хочу поговорить с вами, хочу предупредить вас, –говорил я в трубку и запинался, не зная, что дальше.

– Я удивлен. Зачем вы мне звоните? – едко отвечала трубка голосом писателя. – У нас с ней роман. Да, роман. Какое отношение это, прошу прощения, имеет к вам?

Я немел, не мог двинуться, потом просыпался, долго мылся, пытался смыть всю эту сонную дрянь. «Роман, – звучало в ушах

 

невыразимо противно, вязко, клейко, – у нас с ней роман… » Я чистил зубы, маршировал по квартире, менял одежду – но гадость эту было не прогнать.

Осень приходила в город медленно. После жаркого лета, грозной возни, шума, криков, демонстраций Берлин затухал, как потухают, остывая, лампочки после поворота выключателя. Я снова доставал телефон, нажимал комбинацию кнопок, и снова слышал ясный, интимно-безразличный голос: «Der gewunschte Gesprachspartner ist zur Zeit nicht erreichbar»[47]. Она куда-то ушла, и свободный вечер в который раз был невыносим, обращаясь в медленную пытку.

Она теперь часто уходила вот так, не говоря, куда, и на мои звонки либо отвечала взвинченным голосом, что она у друзей на вечеринке, либо вообще не брала трубку. В те времена, когда я не знал ее (господи, когда это было?), я мог спокойно сидеть дома, гулять по Берлину, иногда навещать Харальда. Теперь ничего не хотелось. Я подумал, не позвонить ли Харальду, начал набирать его номер, остановился – пальцы больше не помнили, срывались куда-то, набирали ее. Я посидел с телефоном еще немного, послушал, как пищат клавиши, потом кинул его на кровать.

«Что ты делаешь, когда ты один?»

«Читаю… Курю… »

Читать я не мог – выложенных спичками книг никто пока не делает, как никто не делает HOrbucher – книги на компакт-дисках, с ее голосом. Или хотя бы с голосом моей матери.

Быстро, без удовольствия, я надел куртку и первые попавшиеся ботинки. Спустился вниз по лестнице, без интереса уловив вечернее копошение соседей, звук телевизоров, легкой музыки в музыкальных центрах, переставляемых тарелок. Попрошусь работать в «Невидимке»в две смены. Не буду спать, подумалось мне, и сразу какая-то внутренняя дрожь перечеркнула эту мысль. Все не так просто. Нет, не так…

Грохот выныривающего из-под земли поезда метро слышался издали – основная артерия Пренцлауэрберга, аллея Шонхаузер, жила своей вечерней жизнью. И чем ближе подходил я к перекрестку, тем явственнее слышалось гудение трамваев, рокот двигателей, выкрики, позвякивание цепей рассевшихся у входа в сберкассу панков.

 

У станции метро я подошел к ларьку, от которого воняло марихуаной, и где всегда играла преувеличенно-веселая музыка.

– Ein Schachtel… Camel lights, bitte, – вспомнил я, а следом за воспоминанием произнес и фразу.

Продавец дал мне пачку, взял крупную купюру, вернул несколько поменьше.

Я быстро убрал пачку в карман. В этот момент вал тошноты подступил к горлу – вслед за панком прибежала большая, мерзко колышащаяся при движении и нестерпимо вонючая собака.

Я протянул ему купюры, оставшиеся у меня в руках. Панк быстро схватил их огромной ручищей и попытался хлопнуть меня по плечу – я рванул в сторону и перебежал дорогу перед надвигавшимся на меня жаром автомобильных радиаторов. Машины пролетели мимо, а я стремительно пошел домой.

Дома я раскрыл пачку, попробовал поджечь сигарету, держа ее в руке. Сигарета почему-то не загоралась – комната наполнилась запахом серы, тонкая бумага и табак вспыхивали и гасли. Потом она все-таки затлела, я вдохнул дым, выпустил – во рту остался неприятный запах и вкус. Ничего особенного не произошло.

41
{"b":"115046","o":1}